Жизнь. Люди. Время.

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Жизнь. Люди. Время. » Искуcство. » Людмила Куликова. Рассказы.


Людмила Куликова. Рассказы.

Сообщений 1 страница 12 из 12

1

Здесь будут публиковаться рассказы Людмилы Куликовой.

Свиделись.

В новой квартире пахло влажными обоями. Запах был приятен. Он связывался с уверенностью в завтрашнем дне, надёжностью и чувством владения семьюдесятью квадратными метрами жилой площади. Впервые за долгие годы скитания по съёмным квартирам отпустил Толика подспудный страх быть выселенным без причин, по прихоти хозяев. Даже многодневная нервотрёпка при подготовке к переезду не смогла испортить ему приподнятого настроения. С обретением квартиры показалось Толику, что он застолбил место на земном шаре и теперь никогда не умрёт.

По случаю новоселья Анюта испекла рыбный пирог с яйцом и зелёным лучком. Пирог стоял посреди стола, за которым собралась семья Титовых: отец, мать да четверо ребятишек. Анюта раскраснелась, хозяйничая; разливала чай, разрезала пирог, шутила с детьми. Дети звенели ложками о чашки, размешивая сахар, и с нетерпением поглядывали на блестящий коричневой коркой пирог. Толик смотрел на семью и был счастлив. «Как в детстве у мамы», – неожиданно подумал он и почувствовал, как только что переживаемое счастье затуманилось и потеряло блеск, будто червячок поселился в совершенном яблоке. Начал вспоминать, когда последний раз писал матери. Кажется, в год рождения первенца. Сейчас Алёшке тринадцать. Виделся с матерью сразу после армии, потом уехал за тридевять земель на стройку. С их последнего свидания прошло двадцать четыре года.

– Налетай! – задорно призвала Анюта, села на стул и отхлебнула несколько глотков чая. Сынишки зачавкали, озорно переглядываясь и перемигиваясь, захлюпали ртами, втягивая горячий янтарный напиток, и заёрзали на стульях. Оживление за столом немного расслабило Толика, он с благодарностью принял у жены большой кусок пирога и стал неспеша есть.

– Анют, а где синяя папка с письмами?

– Я ещё три картонных коробки не разобрала. Наверное, в одной из них.

– Найди мне её.

– Срочно надо или подождёшь?

– Срочно.

Ребятишки уминали по второму куску, Анюта подливала чай в чашки, улыбкой откликаясь на весёлый детский гомон. Титовы дружно доели пирог и допили чай. Первый обед в новой квартире был неимоверно вкусным и укрепил ощущение счастья.

Спустя час сидел Толик за кухонным столом и просматривал содержимое папки. В ней хранились несколько писем от сослуживцев, штук двадцать армейских фотографий и письмо от мамы. Когда он уходил в армию, матери исполнилось пятьдесят. Она писала ему длинные письма, перечисляя деревенские новости и какие-то мировые сенсации, шутила по-простому, по-бабьему и неизменно заканчивала своим коронным: «Сыночку Толеньке от мамы Оленьки». Молодого солдата раздражали эти письма, он их прочитывал бегло, рвал на мелкие куски и выбрасывал в урну. Интересней было читать письма от девчонок, которые сотнями доставляла армейская почта на имя «самому красивому» или «самому весёлому» солдату. Толик пожалел сейчас о тех уничтоженных письмах. Сердце словно жаба проглотила – до чего неприятное чувство сжало его. Он взял в руки единственное сохранённое письмо матери, оставшееся с давних времён. Развернул. «Здравствуй, дорогой сынок Толик. Дошла до меня весть, что твой отец, от которого ты родился, помер. Уж и не помнишь его, поди. Малой ты был, когда он нас оставил. Так папаня твой и не удосужился сынка увидать, а ведь ты ему кровный. И я тебя уж столько лет не вижу. Не знаю, свидемся ли ещё. Сыну Толе от мамы Оли». Присказку поменяла. Сейчас, должно быть, совсем старенькой стала, – отметил про себя Титов.


– Анют, отпусти меня? Мать надо навестить.

– Как не вовремя! Столько работы в квартире и денег на поездку нет – всё переезд сожрал.

– Что, совсем нет?

– Нет. Я зарплату получу через две недели, твои отпускные на ремонт квартиры ушли, получка у тебя только через месяц. Едва на еду до моей зарплаты хватит.

– Значит, у Симоновых надо в долг брать.

– Что ж так приспичило? Столько лет словом не вспоминал и вдруг – «поеду»! А мне одной с четырьмя бойцами по детсадам-школам мотаться и на работу успевать бегать.

– Чувство у меня нехорошее, Анют. Отпусти! С детьми попрошу Любу Симонову пособить. Если уж брать в долг, то – по полной. А, Анют?

– Да езжай уж, горемыка! – Анюта обняла мужа, прижалась щекой к его щеке, постояла так немного и пошла в комнаты, тешась мыслями об улучшении семейного быта.

Дорога заняла три тягучих дня. Толику странно было думать, что он едет домой, к маме. Столько лет не был в этих краях! Добирался сначала поездом, потом на автобусе, на попутке и пешком. Он преодолевал последние сотни метров, ведущие к родной избе. Шёл странной походкой – на ватных ногах, часто вздыхал полной грудью, пытаясь уменьшить волнение, и внимательно смотрел окрест. Деревня изменилась. Обветшали и вросли в землю избы. Все постройки были одного цвета – серого. Кое-где ровными грядками зеленели огороды, но в основном – запустенье, безрадостное, вымороченное отчаяньем. С трудом узнал родительский двор, подошёл к выгнутому дугой штакетнику, толкнул калитку, сделал несколько шагов и остановился посреди небольшого подворья. Огляделся, вздохнул ещё раз, прошагал к избе и ступил на порог. Дверь оказалась незапертой. Пересёк сени, торкнул ещё одну дверь и вошёл в сумрак горницы.

– Есть кто живой? – спросил тихо.

– А как же! Я живая, – раздался голос из чёрнеющего угла.

Глаза Толика скоро привыкли к темноте, и он различил фигуру старушки, примостившуюся на краю кровати.

Толик опустил рюкзак на пол и присел на скамью.

– Из собеса будете? – спросила мать.

– Нет.

– Летом привезли чурки и уж месяц, поди, жду, когда кого-нибудь пришлют дров наколоть и в сени перенесть. В прошлом году зима была суровая, еле дотянула, думала, заиндивею в ледяной избе. Эту зиму ожидаем слабую, но без дров и мягкая зима жёстко постелит.

– Давайте я вам дров наколю! – вскочил Толик, неожиданно для себя назвав мать на «вы».

– Сиди. Успеется. Чай, по другому делу пришёл. Чует моё сердце, что снова про пенсию новость плохую принёс. Мародёрствуют начальники. Зачем у бабки последнее отбирать? Я ить той пенсии который год не получаю.

– А на что вы живёте?

– Из собеса шефствуют надо мной. Раз в неделю приезжают, хлеба и молока привозят. А когда и крупы с маргарином. Мало, конечно. Да я экономная, тяну до следующего раза.

– А чем вы занимаетесь?

– Что?

– Что делаете?

– Сижу.

– Нет, я не про то, что вы сейчас делаете. Я про то, чем вы каждый день занимаетесь?

– Сижу. Что ещё делать? А ты по какому делу, мил человек?

На чьём-то дворе залаяла собака, кудахтнула курица, а с неба донёсся гул летящего над облаками самолёта.

– Сын я ваш, Ольга Герасимовна.

– Сы-ы-ын? – недоверчиво протянула старушка, – Нету у меня сына. Пропал он.

– Как пропал?! Вот он я! Неужто не узнаёте? Посмотрите внимательно.

– А мне теперь смотри–не смотри – всё одно. Ослепла я.

– Как – ослепли?!

– А вот так. Не вижу ничего. В темноте живу. Уж приноровилась да и экономия опять же – электричество не трачу. Другие копеечку за свет отдают, а у меня копеечек нету. Правильно Господь рассудил: чем государству за электричество задалживать, лучше пусть бабка ослепнет.

– Я выйду на минутку?

– А чего ж, выходь.

Серо, неприглядно и бесприютно выглядело подворье. Подул ветер и охолодил слёзы на щеках взрослого сына. Завыл бы мужик, да постеснялся чувства оголить. Скрипнул зубами, вытер слёзы рукавом, высморкался в сторону и пошёл к сараю. Там увидел гору берёзовых чурок. В сарае отыскал топор, выбрал чурку покрупнее и начал колоть на ней дрова.

С работой Толик справился к вечеру. Дрова ровнёхонько уложил по обе стороны просторных сеней, взял несколько поленьев и затопил печь.

– А кто вам печь растапливает? – так и не решаясь назвать старушку мамой, поинтересовался Толик.

– Сама. У меня на пальцах за столько лет короста от ожогов образовалась, так что если суну руку в пламя, то уже не больно.

Разогрели еду в кастрюльке, на раскалённые круги печной плиты поставили чайник. Ольга Герасимовна стояла у стола и накладывала в тарелки кашу. Толик окинул взглядом её фигуру и поразился изменениям. Худенькая, седая, беззубая старая женщина небольшого росточка с невидящими глазами, улыбающимся лицом и обожжёнными пальцами была его мамой. Он спинным мозгом ощутил течение времени, а взглядом успел уловить, как начинают блекнуть очертания фигуры матери, истекая в небытие. Толик мотнул головой, прогоняя видение, и спросил:

– Я переночую у вас?

– А чего ж, ночуй.

После ужина отправился Толик в боковую комнатёнку на старый диван. Лампу не стал зажигать, нашарил в потёмках одеяло, лёг не раздеваясь, укрылся по самый подбородок и крепко задумался. Не затем он сюда приехал, чтоб каши отведать. Рассказать бы ей про все его заботы, про то, как гробился на тяжёлых работах – себя не жалел, чтоб лишнюю копейку иметь. Как прежде, чем жениться, денег поднакопил на шикарную свадьбу и на машину – завидным женихом был. Пахал по две-три смены, хватало и на оплату съёмных квартир, и на шубу молодой жене и на кооператив откладывал. На море семью возил и не раз. Четверых сыновей родил, и у каждого – своя сберкнижка на образование. Квартиру купил, наконец. Большую, просторную. Не просто так всё далось, ох не просто! Толик долго ворочался с боку на бок, вздыхал, кашлял, потом поднялся рывком и пошёл наощупь в горницу. На фоне светлеющего окошка увидел чёрный силуэт матери, сидящей в своей извечной позе на краю кровати.


– Не спите?

– Не сплю.

Он набрал воздух в лёгкие, чтоб одним махом выложить матери историю своей трудной жизни, как вдруг услышал:

– Я ить не знаю, кто ты такой. Помирать не боюся, смерти каждый день жду. Господь не торопится меня забирать, и ты Eго не торопи.

– Зря вы так. Ничего плохого я вам не сделаю... Как мне доказать, что я ваш сын?

– Зачем доказывать? Сыновья – они о родителях пекутся, так же, как родители о них когда-то пеклись. Я своего до самой армии пестовала. В девятнадцать призвали его. Пока был в армии, письма писала, думами была с ним. А после армии приехал на два дня, с тех пор его не видела. Знаю, что сынок у него родился.

– Теперь уже четверо.

– Воон как! А ты откуда знаешь?

– Ольга Герасимовна, я, я – сын ваш. Помните, когда мне пять лет исполнилось, вы щенка подарили? Я его вечером с собой в постель брал, а вы ругались.

– Нет, не помню.

– А вот шрам на локте. Потрогайте! Вы обед готовили, а я под руками вертелся и нечаянно прислонился к раскалённой кочерге. Вы мне несколько дней маслом подсолнечным ожог смазывали.

– Не помню.

– А друга моего Ваську Петренко помните? Он тоже безотцовщиной был. С матерью его, правда, вы не ладили.

– Не помню, мил человек.

– Да как же так! Я и лицом на вас похож. Я – сын ваш, а вы – мать моя.

У старушки дрогнули веки. Толик не видел этого – темнота надёжно скрывала выражение лица матери.

– Однажды я влюбился. Мне было четырнадцать, а ей двенадцать. Я привёл «невесту» домой и сказал, что теперь она будет жить с нами. Вы прогнали «невесту» и отлупили меня. Помните?... Неужели ничего не помните? Как же так – забыть такое!... Я заберу вас к себе.

– Нет, мил человек, мне здесь привычнее. Я хоть и слепа, но каждый уголок знаю, каждую стеночку. Ты иди спать, не тревожься. Утром поедешь


Толик проснулся с больной головой. Не думал, что так повидается с матерью. Ожидал чуть ли не праздничной суеты, слёз радости, ахов и охов. А оно, вишь, как получилось. Не признала мать сына своего. Ехал сюда с тяжёлым сердцем, а уезжает с глыбой на душе. Что-то подсказывало ему, повиниться надо перед матерью, но не чувствовал сын вины своей перед нею, значит, и каяться было не в чем. От чая, предложенного матерью, отказался. Закинул рюкзак на плечо, подошёл к ней, не решаясь обнять на прощанье. Всматривался в морщинистое лицо и чувствовал, как слёзы наворачиваются на глаза.

– Поехал я.

– Доброго пути.

Ступил на подворье, оглянулся. В окне увидел мать. Лицо её казалось печальным. Отворил калитку и зашагал широким шагом по улице в сторону околицы. Чем дальше уходил от деревни, тем легче становилось. Чикнул воображаемым ножом, отрезав широкий ломоть жизненного хлеба, бросил его на дорогу и сразу же успокоился. «У каждого своя судьба. А мне семью поднимать надо», – сказал сам себе Толик и зашагал ещё быстрее, мысленно отправляясь туда, где был его дом, жена и дети.


Ольга Герасимовна долго сидела на своём посту у окна. Ни разу не шелохнулась. Наконец, произнесла:

– Вот и свиделись, сынок. Успел таки.

2

Vladimir написал(а):

Хотелось, чтобы вы прочитали его.

Прочитал.  Это какая Людмила Куликова писала?  Не мама ли Лёши?

3

Замечательно. Сначала, правда, показалось, что в середине затянуто, но концовка оправдала все. Неожиданно как-то. Замечательный рассказ. А ключевые слова, думаю: не видел своей вины перед нею, значит, и каяться было не в чем...
Молодчина она! Есть еще рассказы?

4

А можно его в приходскую газету?

5

"Голубое небо, золотое солнце"
Дивное, дивное украинское село. Раскинулось на холмах, прорезанное блестящей речкой. На одном берегу - ивы и дубы. Держали траву под тенью. Здесь рыбаки чувствовали себя привольно. Теперь с удочкой не посидишь – река, как и поля, колхозу принадлежит. Поймаешь рыбки – поймают и тебя, осудят, на Соловки отправят. Легче думать, что рыба в Ушице не водится. В болотистой пойме реки, сплошь покрытой камышами и осокой, даже раков ловить запрещалось. Другой берег холмом горбатился. Там в прежние времена под присмотром босоногих детей паслись стайками гуси и утки. Этой весной домашней птицы по дворам не осталось – что не конфисковали, то за зиму съели. Холм зарастал бурьяном и чертополохом. В небольшом отдалении от берега по обе стороны реки стояли белёные хаты-мазанки. С наступлением мая никто их не подновлял, и сквозь сероватый слой извёстки виднелась бурая глина.
Над хатами голубело небо. Соломенные крыши серебрились, освещённые солнцем. Посреди села сиротливой жердью высился колодезный журавель*. Слушал странную тишину и вспоминал былое время, когда без устали кланялся каждой молодухе, пришедшей по воду. Иной раз вокруг него собиралось до десятка хозяюшек. Трещали, хохотали, перешёптывались и успевали в свою хату в избытке воды наносить. В каждой – по семь – десять ртов вместе со стариками. Сварить, постирать, скотину напоить, ребятишек выкупать – на всё хватало. Сильные были молодухи, крепкие. Высок журавель, обозревает село, вздыхает скрипуче: куда люди подевались? Солнце поднялось высоко, золотит день июньский. А в хатах - горе чёрное второй год. Плач и вой уже не слышатся - отревели, отрыдали. Сил нет. Оставшиеся в живых говорят тихо, а то и вовсе молчат. Голодный мор опустошал сёла. А кое-где на высоких стрехах* гнездились аисты и вселяли надежду в отчаявшиеся сердца.
Одарка смотрела неотрывно на свёкра, лежащего на топчане. Четверо из пяти её детей, исхудавшие, притихшие, сидели рядком на шаткой скамье. Старик оказался живучей мужа. Филипп, успев обменять на хлеб всё, чем владели, не вынес горя разорения и постоянного недоедания. Быстро угасал, темнел кожей. Однажды лёг спать, тяжело вздыхая, а утром, солнечным утром, нашла его жинка бездыханным. «Вже краще б ти в цей проклятий колгосп записався-а-а-а-а!» (1)– завыла протяжно Одарка. Заревели на разные голоса дети, разбуженные материнским истошным криком. Старшенькая Аня спрыгнула с полатей, поняла в чём дело, подбежала к отцу, сжала его ладони: «Тато, татко! Як же я вас кохала-а-а-а-а!» (2)
Отголосив по кормильцу, собрали его в последний путь. На кладбище тянули покойника, завернув в простыню, впятером: мать - впереди, дети по-старше - по бокам. Трёхлетка Гриша держался за папкин рукав. Опустили в общую яму, бросили чуток земли, постояли молча и ушли. Ночью убивалась Одарка по мужу и годовалому Андрейке, проклиная жизнь и советскую власть. Она ещё помнила запах темечка младшенького. Закроет глаза и вдыхает, как будто он здесь, рядом с ней лежит, губами причмокивает. А молоко перегорело, кормить нечем. Вспомнила, как обезумев от истошного голодного крика последыша, кинулась на край села к Вязовецким. У них корова, может, сжалятся, дадут молока. Сжалились. Дали целую кружку. Разбавляла водой, растянула на сутки. А как кончилось, снова кричал младенец. Одарка сунула ему большой палец левой руки, а правой прижимала к пустой груди. Ребёнок сосал его, как соску несколько дней. Всю плоть высосал, до самой кости. Поистине, соками своими питала. Потом затих, только посапывал, пока вовсе дышать не перестал. Андрейка открыл счёт их потерь.
В иных семьях некому было своих хоронить. Трупы пухли и смердели почти в каждой хате. Туда приходила похоронная бригада. Одарка слёзно вымолила, и её включили в бригаду. За выполненную норму захороненных получали паёк, за невыполненную – половину. Кормила детей заработанным, самой доставались крошки.
Свёкор уже не жилец, но ещё дышит и смотрит в потолок, изредка моргая. Хлеба она ему больше не выделяла, только воды из ковшика. Теперь сидела перед ним, умоляя:
- Та вмирайте вже швидше, тату! (3)
Заберут его на погост сегодня, получит Одарка полный паёк, нет – надо снова посылать детей в поле – хоть что-то им перепадёт за тяжёлую работу на солнцепёке. Только бы выдюжили.
- Ганю, біжи до бригадира, хай приходять діда забирати. Немає більше моєї змоги! (4)
Девятилетняя Аня поднялась и медленно побрела на соседний двор.
Невестка склонилась над стариком. Прошептала отрешённо:
- Пробачте, тату. Вам все одно на той світ пора, а діткам вижити треба. (5)
Свёкра отнесли на носилках, положили на кладбищенском дворе рядом с такими же безнадёжными. Три-четыре дня – и их можно закапывать. Одарка направилась к хате бывшего головы сильрады*. Сквозь густую зелень платанов, растущих у ограды, светилась она побеленными стенами. Старику приходилось туго. Селяне вымирали, а он не позволял себе слабости. Ответственность удерживала его на земле. Каждого умершего записывал в большую книгу. Раньше такие при церквах хранились. Кто женился, кто развёлся, кто родился и скончался – о каждом помечено. Время берёзовых почек кончилось. Наступил сезон крапивы. Но желудок деда больше не принимал траву. Его рвало тёмно-зелёной жидкостью. Крапива обезвожила и без того худосочное тело. Чувствовал, осталось ему немного, а передать книгу некому. Сельская интеллигенция вовремя по городам попряталась, остались одни безграмотные да и тех на пальцах одной руки сосчитать можно.
Сквозной ветерок колыхал драную марлю над входом. Голова сидел перед иконами, безучастный, с закрытыми глазами. Одарка попросила с порога:
- Запишіть в церковну книгу: Архип Непийвода помер 5 червня 1933 року. (6)
- Запишу. А ти молися. Молися Матері Божої. Спільно молитимемося, прийде порятунок. (7)
- Що толку з цих молитов! Чому вона небіжчиків* Пилипа та Андрійка не врятувала? Дітей їй не жаль? Свого сина віддала на наругу. Тепер моїх черга? (8)
- Сина свого віддала, щоб люди жили вічно. 9 – снова прикрыл глаза.
- Та не брешіть! Все село вимерло. Їжте вашу вічність замість хліба! Чужі думки вселяєте – католицькі. (10)
- Змирися. Покайся. І житимеш вічно. (11)
- Тьфу! – в сердцах сплюнула Одарка и вышла во двор.
Солнце подбирало лучи за горизонт, небо выкрашивалось синькой. Старшенькая Аня принесла в подоле ежа. Своих двух кошек и собаку они съели зимой, когда был жив отец. Близнецы Ира и Надя - по охапке клевера. Значит, сегодня будет мясной суп. Маленький Гриша растягивал рот в беззубой улыбке, радовался предстоящему ужину.
- Літо врятує нас, не ікона. (12) – ворчала Одарка.
И лето спасало их. Смысл жизни свёлся к добыче пропитания. Постоянно есть траву оказалось невозможным. Болели животы, одолевал понос. Нужна твёрдая пища. Дочери шли побираться по дворам в соседние сёла. Но и там людей косил мор. Возвращались усталые, грязные, с кусочком сухарика для мамы. Свои мизерные подачки съедали на месте. Маленький Гриша оставался дома, привязанный за верёвку к ножке тяжёлого деревянного стола.
Девочки искали в траве под ивами и дубами подходящую живность. Ужей и лягушек ударяли камнем по голове и складывали в торбинку*, улиток клали сверху. Варили суп из гадов. Детьми постепенно овладела аппатия. Для выражения эмоций нужна энергия, а её недоставало. В начале августа кончились в хате спички. Разжигать печь стало нечём.
Тельце братика с каждым днём усыхало, а голова увеличивалась. Он протянул до сентября. Вслед за ним неожиданно ослабела Надя, хотя выглядела крепче своей сестры-близняшки. Лежала на дедовом топчане, а над ней мать, как курица над цыплёнком:
- Донечку, потерпи трішки, я що-небудь придумаю. (13)
- Не треба нічого. Беріть, мамо, шматочок хлібчика. Це я для вас приховала, - Надя вытащила из кармашка фартука сухарик с ноготок и протянула Одарке. - Я вже померти хочу. (14)
Одарка и сама бы легла на лавку умирать, а кто же оставшихся двоих вытянет?
Осень выдалась тёплая. Высокое синее безоблачное небо контрастно оттеняло желтеющую листву деревьев. Солнце добавляло ей прозрачности. Лёгкий ветерок распространял по селу трупный смрад. Живых остались единицы, мёртвых – сотни. За два года зажиточное украинское село постигло запустенье, а на территории кладбища образовалась огромная братская могила. Надю положили на тела односельчан. Закапывать могилу не было смысла, каждый день подносили новых покойников. Вороны расхаживали по трупам, выдёргивая клювом куски кожи. Их расплодилось несметное количество. Кладбище стало самым шумным местом. А в стороне от него, куда не доносилось карканье, господствовала тишина бабьего лета, приукрашенного золотом осеннего солнца.
Одарка страшилась ночей. Голод отпугивал сон и приманивал дурные мысли. Страх тюрьмы и страх за судьбу детей, если они останутся круглыми сиротами, удерживал от воровства и убийства. Она из-подлобья зло поглядывала на небольшую икону Божьей Матери в тёмном углу и шептала:
- За що? За що такі муки моїм діточкам? Чому ти не зберегла Гриця і Надійку?.. Де твоя влада, га? Де милосердя і любов?... А-а-а-а, я зрозуміла! Ти не всесильна, ти - ніхто. Нагодуй нас! Зроби диво!.. Що, не можеш? Брехуха!.. Ти дивишся байдуже, як вмирають люди, як гине моя сім'я, діти. Ти - просто малюнок! Будь ти проклята, нещадна! (15)
Утром растормошила Одарка дочек:
- Ганю, Яринка, йдіть в районний центр. Там, я чула, є дитячий будинок. Скажете, що сироти круглі. Ось вам в дорогу трохи хліба і глечик* з водою. Йдіть, інакше не врятуєтеся. (16)
Молча собрались. Мать завязала им платки, перекрестила. Проводила за калитку, подтолкнула в спину:
- З богом! - И вернулась в хату.
Теперь можно лечь и ни о чём не беспокоиться. Скоро зима. Одарка не знала, что лучше: умереть от голода или от холода? Сколько селян перехоронила за эти месяцы! Своих - пятеро, а остальных – без счёта. Где они теперь? На небесах? А где небеса? С телами всё ясно. Лежат они навалом - бесхозные скелеты, обтянутые кожей. А души? В живом теле руками-ногами кто двигает? Глазами кто водит? Кто говорит и дышит? Кто любит, кто плачет, кто ругается? Кто чувствует боль? Кто смеётся? Куда оно подевалось? Неужели к Богу поднялось? И кто они перед Богом – жертвы? Великомученники? Или глупцы, не сумевшие противостоять банде обирателей в униформе? В соседнем селе собственных младенцев поедали, прости господи! Простится ли? Находились и такие, что на базаре человеческое мясо продавали. И такие, кто покупали. Вот с наступлением зимы и начнётся, когда всё снегом укроет и льдом схватит. Ни травинки, ни былинки. Одарка поднесла большой палец левой руки к глазам. Рана затянулась. Она, конечно, может, как Андрейка, собственными соками питаться. Надолго ли хватит тех соков? Нужно ли душе питание, когда она разуверилась в мире, в людях, в жизни, когда она несчастна? Где искать такой душе успокоения?
- Мати, мати! Навіщо народила мене на цей світ? Краще б ти мене у купелі втопила, краще б я захлинулася святою водою при хрещенні, щоб не бачити смертей чоловіка мого й дітей моїх!.. Господи Христу, врятуй душі наші! На тебе одна надія і в тобі відрада! Чи не я ставила свічки під хрестом твоїм, чи не я чесно трудилася на цій землі? Змилуйся! Не дай душі так страждати, як тілу. Пробач гріхи мої! (17) – Одарка прошептала молитву освобождения и ощутила невероятную лёгкость. Поднялась с лавки, вышла из хаты. Встала на крыльце, вдохнула прохладный воздух, прищурилась на небо. Синее-синеее, без конца и края, с ослепительным солнцем посередине, ширилось над селом, обволакивая его тёплым светом. Последние дни осени.
- Все пройде, а небо і сонце залишаться, (18) - Одарка села на ступеньки, закрыла глаза и улыбнулась.

___________________________
* Колодезный журавель – колодезный журавль, длинный шест, служащий рычагом при подъеме воды из колодца.
* Стреха - крыша, кровля избы, хаты (обычно соломенная).
* Голова сильрады – председатель сельсовета.
* Небіжчик – покойный; вероятно, происходит от «небожитель».
* Торбинка – небольшая холщовая сумка.
* Глечик – глиняный кувшин с узким горлом.
1. - Уж лучше бы ты в этот проклятый колхоз записался!
2. - Папа, папочка! Как же я вас любила!
3. - Умирайте уж по-быстрей, отец!
4. - Аня, беги к бригадиру, пусть приходят деда забирать. Нет больше мочи!
5. - Простите, отец. Вам всё равно на тот свет пора, а деткам выжить надо.
6. - Запишите в церковную книгу. Дед Архип Непейвода умер 5 июня 1932 года.
7. - Запишу. А ты молись. Молись Матери Божьей. Будем сообща молиться, придёт спасение.
8. - Что толку с этих молитв! Почему она покойных Филиппа и Андрейку не спасла? Детей ей не жалко?! Своего сына отдала на поругание. Теперь моих очередь?
9. - Сына своего отдала, чтоб люди жили вечно.
10. - Не врите! Всё село вымерло. Ешьте вашу вечность вместо хлеба! чужие мысли внушаете – катлические.
11. - Смирись. Покайся. И будешь жить вечно.
12. - Лето спасёт нас, не икона.
13. - Доченька, потерпи немножко, я что-нибудь придумаю.
14. - Не надо ничего. Возьмите, мама, кусочек хлебушка. Это я для вас припрятала. Я уже умереть хочу.
15. - За что? За что такие мучения моим деточкам? Почему ты не уберегла Гришу и Надюшку?.. Где твоя власть, а? Где милосердие и любовь?... А-а-а-а, я поняла! Ты не всесильна, ты никто. Накорми нас! Сделай чудо!.. Что, не можешь? Лгунья!.. Ты смотришь равнодушно, как умирают люди, как погибает моя семья, дети. Ты - просто картинка! Будь ты проклята, беспощадная!
16. - Аня, Иринка, идите в районный центр. Там, я слышала, есть детский дом. Скажете, что сироты круглые. Вот вам в дорогу немного хлеба и глечик с водой. Идите, иначе не спасётесь.
17. - Мама, мама! Зачем родила меня на этот свет? Лучше б ты меня в купели утопила, лучше б я захлебнулась святой водой при крещении, чтоб не видеть смертей мужа моего и детей моих!.. Господь Христос, спаси души наши! На тебя одна надежда и в тебе отрада! Не я ли ставила свечи под крестом твоим, не я ли честно трудилась на этой земле? Смилуйся! Не дай душе так страдать, как телу. Прости грехи мои!
18. - Всё пройдёт, а небо и солнце останутся.

6

Эмма написал(а):

А можно его в приходскую газету?

Разрешение получено.
Публиковать можно, с указанием авторства.

7

Выжечь огнём

По мотивам романа Tanja Kinkel об Инквизиции и Великом Инквизиторе «Die Puppenspieler».
Краткий пересказ трагической истории матери главного героя. Все имена изменены.

1.

Небольшой домик, в котором жила Сулима с сыном Маркусом, находился у городской крепостной стены вблизи отхожего места, куда жители города выносили мусор и выливали помои. Иного места, где можно было бы остаться после внезапной смерти мужа, женщине не представилось. Горожане до сих пор считали её пришлой, хотя с тех пор, как уважаемый гражданин привёз молодую жену, прошло очень много лет. Других чужаков после смерти супругов изгоняли, а ей снисходительно позволили жить пусть у защитной стены, но всё же в черте города, а не за его пределами. Всякий знал Сулиму - уважаемую повитуху, без неё роды могли закончиться весьма плачевно.

Маркус любил родной дом и всякий раз, возвращаясь из монастыря на выходной, некоторое время бродил бесцельно из комнаты в комнату, касаясь взглядом привычных предметов и вдыхая ароматы трав, развешанных мамой над окнами и под потолком. Его отец Мартин был зажиточным купцом, по возвращении из путешествий привозил диковинные предметы и рулоны необычной материи. Из лучших тканей мать нашила подушки, они лежали на скамьях и на кроватях, а некоторые – на полу. Сулима усаживалась на них, поджав под себя ноги, когда занималась шитьём. В такие минуты она была особенно красива.

Маркус остановил взгляд на шахматной доске, привезённой отцом из Персии. Фигурки из слоновой кости замерли каждая на своём месте и готовы были в любое время ступить на чёрно-белые квадраты. Мальчик не умел играть и не слышал, чтоб кто-либо в городе мог обучить этой сложной игре. Шахматы в его представлении были накрепко связаны с отцом также, как ароматы и запахи дома – с матерью. Маркус прилёг на подушки, прикрыл глаза и мгновенно уснул.

2.

Брат во Христе Леонард топтался нерешительно у двери, хотел постучать, но воздержался. Наконец, толкнул дверь и переступил через порог. Сулима вскрикнула, повернулась к нежданному гостю спиной, прикрыв руками грудь. Леонард мысленно поблагодарил Бога, что не застал женщину раздетой. Босая, в простом платье, с густыми, волнистыми волосами, красиво спадающими ниже плеч, Сулима выглядела слишком откровенно, и брат бесстыдно уставился на неё, позабыв причину своего прихода.

Женщина повернулась медленно и без укора мягко сказала:
- Надо было постучаться. Подождите, я сейчас.
Сулима отошла в сторону, привычными движениями расправила волосы, затем скрутила их в тугой жгут, уложила на голове и укрепила заколкой. Быстро надела чепец и повернулась к слуге Божьему.
- Что-нибудь нужно, брат Леонард?
- Моё имя знакомо вам?
- Сын рассказывал о вас.
- Да... Госпожа Хольц, я хотел поговорить о Маркусе.
- Он что-нибудь натворил?
- Да. То есть нет... Вы приняли христианскую веру... Вы ведь крещены, не так ли?
Сулима кивнула.
- Я заметил, что вашего сына одолевают сомнения. И с тех пор задаю себе вопрос, воспитывается ли он в истинном христианском духе?
- Конечно, - облегчённо вздохнув, ответила Сулима и опустила глаза.

Леонарду показалось, что опущенные веки скрывают насмешливый взгляд. Этого он не мог потерпеть и начал строго расспрашивать хозяйку. Вопросы касались основ новообращения, катехезиса, десяти заповедей и регулярности посещений мессы. Брата удовлетворили ответы. Он подумал, что эта пришлая знает о вере больше и лучше любой другой истинной христианки. Но странное чувство не покидало его. В правильных ответах он слышал насмешку. Брат Леонард не любил, когда над ним посмеиваются. Ему вдруг стало душно, лоб покрылся крупными каплями пота, перед глазами всё поплыло, он стал медленно оседать на пол.

- Э, да вам никак плохо? – встрепенулась Сулима, подбежала к столу, налила из кувшина травяной настой. Вернулась к ослабевшему, стала поить его и тихо нашёптывать успокоительные слова. Леонард открыл глаза, но не слушал, что говорила женщина, а наблюдал за движениями её губ. Снова стало жарко, но уже по другой причине. Мучаясь соблазном, дал себе обещание строго поститься, начиная с завтрашнего дня. Хорошо, что в монастыре все заняты подготовкой к предстоящей встрече высокого сана, и мало кто будет обращать внимание на его состояние. Леонард должен явиться с докладом к настоятелю монастыря, а тот своим зорким глазом улавливает едва заметные изменения. Но сегодня настоятель нервничал,отдавая распоряжения. Брат Генрикус Инститорис – высший чин Святого Доминиканского Ордена и правая рука Папы, - Великий Инквизитор пребывает для проповеди нового учения.

- Благодарю вас, госпожа Хольц, - промолвил слабым голосом Леонард. Поднялся с пола чуть качаясь. – Я должен идти. Воспитывайте сына в строгом христианстве. И... и спасибо за помощь.
Он вышел из дома так неожиданно, Сулима только успела удивлённо взглянуть ему во след и тут же перестала думать о случившемся.

3.

На следующий день все горожане устремились к единственной церкви внять слову Господнему, а более всего послушать Новое Учение Инквизитора. Церковь быстро заполнилась людьми, а тем, кому не хватило места, велено было выстроиться в полукружье на церковном дворе лицом к высоким дубовым дверям, распахнутым настежь. Украшенные старинной резьбой двустворчатые двери впустили озеро света в полутёмное нутро церкви. Сулима и Маркус пришли одними из первых и стояли близко к трибуне, с которой поставленным зычным голосом проповедовал уполномоченный Папы Григория.

Сулима слушала внимательно, и, если вначале лицо её выражало сосредоточение, то сейчас оно будто окаменело. Проповедник, наоборот, оживился ещё более, и почти кричал:
- Имя ей – смерть! Но женщина – страшнее смерти! Горше смерти! Смерть умерщвляет только лишь плоть, а грехи, порождаемые женщиной, убивают душу, воруя милосердие. Запомните: естественная смерть действует на виду, разлагая тело, а женщина – тайно, льстя и воркуя сладким голоском. Сердце её - сети, в которые попадают благочестивые, а руки её – верёвки, которые накрепко связывают их. Она поступает так из-за плотского ненасытного вожделения, подставляя трижды ненасытный вход в матку!

Маркус задыхался в толпе, пахнущей потом и гнилыми зубами. К этому запаху добавлялся дым сладковато-терпкого курения ладана, они смешивались, образуя вонь, подобную той, что исходит от смердящего трупа. Проповедник воздел руки к остроконечному потолку и, экстатически прославляя имя Сына Божьего, закончил свою обличительную речь. «Аминь» - негромким хором пробурчала в ответ паства. Макрус взял за руку мать и стал проталкиваться к выходу. Рука матери дрожала. Он оглянулся и заметил, что она дрожит вся. Злится? или жуткого страху нагнал на неё седобородый церковник? Ах, стоит ли сумашедшие речи пса Господня воспринимать так серьёзно? На улице весна, светит солнце, проповедник скоро забудется.

Брат Леонард видел, как мать и сын выбрались на церковный двор. Маркус облегчённо вздохнул и улыбнулся, а Сулима выглядела взволнованной и не поднимала глаз. Монах направился к ним.
- Госпожа Хольц, - шёпотом обратился Леонард, - вы должны мне помочь. Мне... мне нужен отвар, которым вчера поили меня.
- Скорее стакан холодной воды, - отчеканила Сулима и отвернулась.
Мать с сыном ушли, а Леонард подумал, уж если пост не помог ему, то придётся прибегнуть к более сильному средству – сечению розгами.

4.

Монах сделался больным. После утренней молитвы искал поручений в городе и торопливыми шагами устремлялся к дому вдовы. Прятался за углом, ожидая, когда выйдет Сулима, а затем следовал за ней, крепко прижимая к груди небольшой молитвенник. Смотрел на её фигуру и пытался угадать прелестные извивы, сокрытые платьем. Бёдра вдовы размеренно колыхались, монах потел - идти становилось всё труднее, а праведные мысли под жгучим солнцем испарялись без следа. В тайных преследованиях прошел целый день. Леонарду приходилось чаще укрываться и ждать, чем ходить за женщиной, он устал и потерял бдительность. Подходя к своему дому, Сулима вдруг развернулась и сделала шаг навстречу Леонарду. От неожиданности монах вздрогнул и, продолжая идти по инерции, чуть не столкнулся с нею.

- Зачем вы меня преследуете?
Растерянный монах не нашёл, что ответить. Пауза становилась невыносимой. Опустив глаза, едва слышно сказал:
- Вы должны мне помочь, госпожа... Сулима, - впервые назвав её имя вслух, Леонард испугался, отступил на полшага и замолчал.
- Как я могу вам помочь, если не знаю причину вашего расстройства? Возвращайтесь-ка, святой отец, в монастырь и примите ванну с холодной водой. Она вмиг остудит ваш пыл, - Сулима развернулась, поднялась по ступеням и толкнула входную дверь.

Такой резкий отпор распалил монаха ещё больше. Он последовал за нею в дом. Едва закрылась дверь, Леонард изловчился, схватил Сулиму сзади обеими руками, с силой прижал к себе и, тычась лицом в чепец, зашептал на ухо «Я люблю вас!». Женщина не сопротивлялась внешне. Тело будто налилось свинцом. Не поворачивая головы, холодно отчеканила:
- Вы не любите меня, святой отец. Вожделение говорит в вас. Отправляйтесь в келью и подумайте над обетом, данным Господу.
Брат Леонард не слушал, что она говорит. Замешательство женщины принял за согласие и попытался разорвать на ней платье. Сулима оттолкнула монаха локтём, но тот крепко удерживал вожделенную добычу. Гнилостное дыхание из его рта достигло тонких ноздрей Сулимы, вызвало рвотный рефлекс и стремление во что бы то ни стало вырваться из цепких рук отвратительного монаха. Она изловчилась и с силой ударила каблуком по колену напавшего. Тот громко вскрикнул, согнулся, будто переломился, и обхватил руками ушибленное колено.
- Появитесь здесь снова, - сквозь зубы процедила Сулима, - и настоятель монастыря уже никогда не сможет вас лицезреть.
- Ещё пожалеете об этом! – закричал монах и хромая покинул дом вдовы.

5.

Ранним субботним утром посыльный вручил Сулиме приглашение на собеседование к городскому судье. Женщина не чувствовала за собой и толики вины, но пренебречь вызовом не посмела. Слуга всё ещё стоял на пороге. Неприятный тип, часто выходил на люди в компании монаха Леонарда. И сейчас глазки его не находили покоя, воровски смотрели по сторонам. Посыльный попросил пить. Хозяйка, погружённая в собственные мысли, подала ему кружку с травяным настоем. Выпив напиток, слуга развязным жестом схватил Сулиму за талию и приблизил к её лицу свои влажные губы.
- Ах, негодяй! – она оттолкнула его с силой и в сердцах добавила, - Коснёшься ещё раз, навсегда забудешь о любовных утехах.

- Приветствую вас, госпожа Хольц! - браво воскликнул судья, как только Сулима вошла в зал. Нотариус, сидящий рядом, в знак приветствия кивнул вошедшей головой.
- Присаживайтесь, дочь моя, - это Генрикус выдал своё присутствие, неслышно подойдя к женщине сзади.
Сулима вздрогнула.
- Могу я узнать причину , по которой велено было явиться сюда?
- Ах! Пустяки! Мы хотели задать всего лишь несколько вопросов. Но прежде поклянитесь на четырёх Евангелиях говорить правду и только правду.

Инквизитор протянул увесистый фолиант. Вдова положила руку на книгу и трижды произнесла клятвенное заверение. После нескольких формальных вопросов о происхождении рода, родителях и месте рождения, Генрикус – сама доброжелательность – снова обратился к Сулиме:
- Есть ли кто-либо из ваших родственников, кто был предан огню?
- Отец моего отца умер во время чумы, - ответила вдова, удивляясь. - Естественно, он был сожжён.
- Я говорю не об уничтожении заражённых трупов.
Инквизитор брезгливо поморщился и продолжил:
- Верите ли вы в существование ведьм?
- О святой отец! Я – простая женщина, не обладающая ясным умом достойного мужа, не могу ответить на этот трудный вопрос.
- Предположим, что ведьм не существует, - задумчиво произнёс Генрикус, - значит, те, кто до сих пор был предан огню, невиновны?
И уже через секунду доминиканец решил действовать напрямик:
- Знаете ли вы, что вас ненавидят, что у вас плохая репутация, что вас, в конце-концов, боятся?
- Неправда!
- Почему же тогда были поданы две жалобы, обличающие вас в колдовстве?
Сулима была поражена известием.
- Кто пожаловался на меня? – её голос дрогнул.
- Не вам ли лучше знать? Не вы ли дали одному мужчине любовный напиток, а другому, испившему подобный напиток, угрожали потерей мужской силы, что в последствии так и случилось? Однозначно, это не что иное, как ворожба.

Мужчины, находящиеся в зале, зорко следили за обвиняемой. У них не было оснований желать зла повитухе, но в их взглядах читалось нетерпение охотников, узревших желанную дичь. Сулима поняла это.
- Если муж семейства, - твёрдо отчеканила вдова, - больше не может лежать рядом с супругой, то для бедной женщины такая немощь - настоящее благословение. В этом нет моей участи. Не в моей власти...
- Ага! – перебил Генрикус, - Вы признаёте, что имеете власть?
- Власть, без которой нет хорошего целителя или акушерки. Власть ухаживать за больными, восстанавливать их здоровье настолько, насколько этого хочет Бог. Что же касается другого обвинения, никогда в жизни не готовила иных напитков, кроме целебных и освежающих. Знаю, что есть травы, которые усиливают вожделение, но я никогда не пользовалась ими. И если кто-то утверждает, что влюблён в меня и страдает от этого, то не лучше ли поискать вину у самого обвинителя? Позовите этих праведных, богобоязненных мужчин, пусть они мне в лицо скажут, как я хотела их соблазнить.
- Чтобы вы смогли вновь наколдовать им?
- Я - не ведьма. Кроме того, не знала, что искусство соблазнения, присущее женщине, делает из неё ведьму. А если это так, то тоже самое можно сказать и о мужчинах. И тогда оба ваших свидетеля – ведьмаки!
- Женщина, не смей насмехаться надо мной! – Инквизитор нахмурился и тяжело задышал. – Значит, вы клянётесь, что не ведьма и никогда не ворожили?
- Конечно. Клянусь.
Генрикус указал подбородком на дверь:
- Можете идти.

Мужчины проводили взглядом фигуру уходящей женщины. Судья вопросительно уставился на Инквизитора. Помолчав некоторое время, тот, чеканя каждое слово, произнёс:
- Я более, чем когда-либо, уверен, что эта женщина - ведьма. Подробности мы можем узнать только проведя строгий допрос, но прежде - важные мероприятия: первое – арестовать её, второе – обыскать её дом на предмет ведьмовских принадлежностей, третье – объявить в городе: каждый, кто хочет о ней плохо отозваться, или каждый, кто видел, как она колдует, может безбоязненно рассказать об этом инквизиции.

6.

- Конечно, это брат Леонард! – Маркус был вне себя. – Негодяй! Пёс смердячий! Лучше бы вы мне об этом сразу рассказали, мама!
Как только он представлял монаха, лапающего его мать, им обуревало слепое желание убить паршивца. Теперь понятно, почему в последние дни толстяк старался избегать Маркуса.
- Что теперь будет? – упавшим голосом вопрошала Сулима. Она посматривала с беспокойством на двенадцатилетнего сына, готова была заплакать, но сдерживалась.
- Вообще, в городе все знают, что вы, мама, – хорошая женщина. И если уж на то пошло, я могу сменить школу. Или давайте отправимся в большое путешествие!
Сулима слабо улыбнулась.
- Пойдём-ка спать, сынок.

Их разбудил грохот выламываемой двери. Маркус выбежал из спальни и возмущенно закричал:
- Что вы делаете?! Как вы смеете!
Несколько человек в форме городской охраны с факлами в руках вломились в дом.
- Уйди с дороги, малец! – рявкнул один.
- В воскресенье в самый раз поохотиться за ведьмами! – противно хихикнул другой.
В дверях своей спальни появилась Сулима. В темноте выделялась бледность её лица, но щёки горели. В наспех накинутом на ночную сорочку палантине и с распущенными волосами она выглядела как никогда красивой.
- Смотрите! Ведьма! – крикнул третий.
Отстранив охрану, вперёд вышел начальник тюрьмы.
- Госпожа Хольц, будет лучше, если вы не оказывая сопротивления, пойдёте с нами, - и обращаясь к охране приказал, - Обыскать! И горе вам, если я после обыска найду хотя бы один сундук не переворошённым!
- Не имеете права! – Маркус кинулся в сторону начальника.
- Послушай, щенок, на счёт тебя мне не дали никаких указаний, но я охотно покажу, как я умею обходиться с наглыми мальчишками.
- Только попробуйте!
- Маркус! – голосом остановила Сулима сына. – Маркус, не надо.
Она посмотрела в лицо командиру.
- Я пойду, только оставьте в покое сына.
Сулима сняла с крючка плащ и завернулась в него. Маркус смотрел во все глаза на мать и даже не подозревал, что домой она больше не вернётся.
Ретивая охрана вскоре вернулась, так и не найдя колдовских инструментов. Мужчины и Сулима покинули дом. Маркус, крадучись, последовал за процессией. Он сбил себе пальцы ног, натыкаясь на крупные булыжники, то тут, то там встречающиеся на мостовой. Несмотря на боль, прошёл весь путь до самой тюрьмы. «Маму отправляют в тюрьму?! Почему?! За что?!».

В этом небольшом городке никто не умел играть в шахматы, вернее – никто не знал, что такое шахматы. Но все знали, что в их городке есть камера пыток, снаряжённая изощрёнными пыточными приспособлениями. Злостным преступникам лучше бы не попадаться в руки местного правосудия, но по закону подлости они-то как раз и оседали здесь. Мало кому доводилось выбраться живым из пыточных клещей.

В передней части камеры проводились допросы. Вот и сегодня инквизиция готова была приступить к рутинной работе. Прошло достаточно времени, прежде чем палач ввёл обнажённую Сулиму и доложил, что при обыске чертовских приспособлений не найдено. Некоторые из заседателей в первый момент отвели глаза и не смотрели на женщину, у тех, кто в открытую рассматривал её, читалось в глазах возбуждение. Сам Великий Инквизитор уставился на Сулиму не стесняясь. Он картинно вздохнул и мягко заметил:
- Всё же обыск провели не совсем тщательно. Некоторые ведьмы прячут колдовские инструменты в волосах.
И уже через секунду жёстко отдал команду:
- Сбрить волосы!
Палач достал из кожаного чехла острый нож и начал срезать волосы у корней. Сулима не шелохнулась. Стояла с закрытыми глазами всё то время, пока нож касался её головы. Едва процедура закончилась, Инквизитор добавил в нетерпении:
- Все волосы сбрить!
Палач в растерянности обернулся к приказавшему:
- И там?...
- Все! Если у вас возникли затруднения, используйте факел.
Сулима по-прежнему стояла закрыв глаза, неподвижно, лишь ресницы подрагивали, пропуская крупные капли слёз. Закончив, палач отошёл в сторону. Сановитые мужи беззастенчиво рассматривали обнажённое тело несчастной. Если бы Сулима взглянула на них, заметила бы, каким чертовским огнём горят их глаза. Тень греховного вожделения коснулась лица каждого заседавшего.
- Дочь моя, - добрейшим и нежнейшим тоном проговорил Инквизитор, - посмотри на меня. Посмотри вокруг. Посмотри, к чему ты принудила нас своим упрямством.
Сулима открыла глаза. Доминиканец кивнул в угол комнаты. Высоко к потолку был подвешен крюк, под ним лежали два камня, каждый величиной с голову быка.
- Перейдём к допросу, - спокойным голосом продолжал Инквизитор. – Кстати, «растяжку», - снова посмотрел на камни, - применят во вторую очередь, а сначала в ход пойдут «железные зубы», впивающиеся с обеих сторон в бёдра, пока не брызнет кровь и до тех пор, пока живое мясо не превратится в кашу. Это, так сказать, начало. Но можно обойтись и без «зубов». О, как не хочется что-то подобное творить с людьми! Признайся, дочь моя, и ты будешь избавлена от мучений. Ты же не хочешь подвергать себя боли. Не принуждай нас к этому.
Сулима обвела взглядом помещение, пыточный станок, заседающих господ.
- Я невиновна.
Инквизитор повесил на шею обвиняемой табличку с семью словами, повторяющими написанное на кресте Иисуса, дал отпить святой воды и кивнул палачу.
Руки Сулимы связали и прикрепили к опущенному крюку, ноги - к огромным камням. Инквизитор подошёл, положил ей на плечо руку.
- Помолимся, братья, о спасении этой женщины от оков зла, - мягко произнёс доминиканец и обращаясь к палачу, рявкнул:
- Тяни!

7.

Маркус уговорил одного их монахов разузнать, как прошёл судебный процесс и как чувствует себя мать. Монах не заставил долго ждать. Отвёл Маркуса в сторону и шёпотом доложил:
- Под пытками твоя мать призналась, что ведьма, но как только пытки закончились, отказалась от признания. По закону, пытки применяются только один раз, но Инквизитор услышав отказ, посчитал, что пытки не закончились, а только были прерваны, и нигде в законе не написано против продолжения пыток.
Маркус окаменел лицом, только глаза горели яростным огнём:
- Трусы! Вы все трусы и лжецы! Вы обещали помочь!
Волна ненависти захлестнула Маркуса. В голове только и крутилось: моя мама умрёт!

Брат Леонард, между тем, внушил себе благую мысль, что ничем иным, кроме богобоязненности не руководствовался, выдав правосудию ведьму. Ведьма заслуживает наказания. Леонард выполнял святую обязанность. Но странное дело, в монастыре все старались избегать его, перестали разговаривать с ним, находиться рядом, отшатывались, как от прокажённого. И тогда он решил обратиться к Инквизитору. Выслушав внимательно брата во Христе, Генрикус многозначительно изрёк:
- По всей вероятности, вы всё ещё находитесь под действием ведьминых чар. Надо поприсутствовать на втором допросе. Случается, что встреча лицом к лицу с демоном помогает избавиться от довлеющего колдовства.

Войдя в судейский зал, заполненный заседателями, вместе со святейшим Генрикусом, Леонард инстинктивно зажал нос пальцами. Как только арестованная была приведена, и монах увидел её, колени его подкосились. Он присел на край пыточного станка. Неожиданно сделалось дурно. Брат лихорадочно осенял себя крестом, с безумным видом уставясь на то, что ещё недавно было очаровательной женщиной. Перед ним едва держалось на ногах голое, грязное существо без волос с раздробленными в кровавое месиво коленями. Тело испещрено проколами и множественными глубокими царапинами, покрытыми корками запёкшейся крови. На руках зияли глубокие раны с торчащими наружу кусками мяса. Лица её он увидеть не смог - как только палач перестал держать обвиняемую, она рухнула к ногам Инквизитора.

Святейшество нашло в себе силы поднять женщину:
- Ах, дочь моя! Почему? Почему создаёшь такие трудности, дитя моё? Почему ты не хочешь вернуться к Господу Богу твоему? Избавь себя от мучений, признайся.
Их лица находились близко друг к другу - на расстоянии поцелуя влюблённых. Невольное сближение приоткрывало одну из тайн инквизиции.
Леонард вспомнил, как желал Сулиму. Она была красивейшей женщиной, достойной восхищения. Инквизитор же, наоборот, наблюдая красоту Сулимы, испытывал отвращение, зато сейчас такая она нравилась ему более всего. Незримая, неестественная связь Инквизитора и его жертвы объединяла их. Страдающий под пытками ненавидит палача, но не Инквизитора, чей голос может в одно мгновенье прекратить боль.
Сулима едва разлепила разбитые губы, прошептала:
- В чём я должна признаться?
- Ах, дочь моя! Думаешь, я вложу тебе в рот признание? Знаешь сама, в чём должна признаться.

Голова обвиняемой откинулась назад, но она успела заметить брата Леонарда. С трудом удалось Сулиме вернуть голову в нормальное положение. Она посмотрела монаху в глаза. Леонарда передёрнуло. В глазах Сулимы ожил огонёк. Она попыталась опуститься на колени перед Леонардом, но палач удержал её.
- Ах! – хриплым от бесчисленных криков голосом вскричала Сулима. – Мастер! Мой мастер, наконец, ты пришёл!
- Что?! – растерянно промолвил брат Леонард.
- Ваша святость, это мой мастер! Я знала, что он придёт помочь мне.
Леонард быстро повернулся к Инквизитору. Но тот смотрел на него холодно и разочарованно.
- Но... но... это неправда! Она сумашедшая! Вы же не поверите ей, что я тоже...
- Мастер, почему ты так долго не решался придти? Помнишь, на последнем шабаше, когда мы танцевали перед Сатаной, он поцеловал тебя в спину, и ты поклялся...
- Замолчи! – закричал монах. Лицо его дрожало, а пот стекал по горячей спине.
- Пусть говорит, - жёстко заметил Инквизитор, - кажется, вам надо объясниться, брат Леонард.
Никогда так не пугался монах, как в этот раз.
- Ты лжёшь, женщина!
- Ты лжёшь, женщина, - монотонно повторила Сулима.
- Ведьма!
- Ведьма.
- Прекрати! – Леонард перешёл на визг.
- Прекрати.
- Брат Леонард, - перебил Генрикус строго, - освободите осуждённую от чар.
- Я не пользовался чарами. Она мстит мне. Неужели не видите, она хочет...
Монах обернулся в поисках поддержки к судейству, но достопочтимые мужи не выразили ожидаемого сочувствия ни взглядом, ни словом.
- Почему никто не верит мне? Я невиновен! Почему никто не верит мне?
- Она говорила о поцелуе Сатаны в спину. Надо бы посмотреть, - сказал кто-то.
Сулима была передана в руки помощника палача, а сам палач направился к Леонарду. Монах кричал, размахивал руками, отталкивая судебного исполнителя, но всё же был скручен, сутана задрана и обнажена спина. Взорам присутствующих предстало огромное родимое пятно как раз посредине волосатой спины монаха.
- В карцер! – приказал Инквизитор. Как только за закрытой дверью утихли крики монаха, доминиканец обратился к Сулиме вновь:
- Хочешь ли теперь освободить свою душу и продиктовать писарю признание, дитя моё?

8.

Площадь была полна народу. В центре находился, обложенный со всех сторон ветками и сеном, помост со столбом. К нему привязана женщина. Толпа колыхалась. В первом ряду стоял Маркус. Инквизитор позволил сыну присутствовать на казни матери. Рядом, придерживая мальчика за плечи, топтался с ноги на ногу монастырский учитель. На помост с четырёх сторон заступили палачи с факелами в руках. Следуя знаку, кинули их одновременно и быстро спустились вниз. Тотчас Сулима крикнула незнакомым звонким голосом непонятные слова. В толпе прокатился ропот: «Она прокляла нас! Ведьма прокляла нас!».

Учитель, как только Сулима прокричала, единственный понял, что она хочет, и отреагировал так быстро, как никогда в своей жизни. Цепко ухватился за Маркуса, который рванулся вперёд к помосту, потянул его назад, зажал в своих крепких руках. Пламя распространялось очень быстро и охватило Сулиму. Она дико закричала, и это были уже не слова, а звуки безысходного отчаянья. Переполненный бесконечным сочувствием учитель положил ладонь на глаза Маркуса. К запаху горящего хвороста стал примешиваться другой. Враз стихли крики.

В толпе всё ещё спорили о том, что прокричала напоследок ведьма. Учитель убрал ладонь с глаз Маркуса. Он увидел полыхание пламени, а в нём обугленное тело матери. Подул ветер и разнёс по площади отвратительный сладковатый запах, который быстро впитался в одежды возмущённых горожан.

8

Ненужёнка

Маруся забралась на стул с коленками, легла грудью на подоконник и выглянула в раскрытое окно. Облака сразу начали шутить с нею, показывая смешные фигуры, пучились, клубились и надувались букой. Маруся грустила. Согнутые ноги быстро затекли, а спрыгивать не хотелось - заняться было всё равно нечем. Перед тем, как взобраться на стул, девочка играла с куклой в комнате, где живёт мама. А в другой комнате – напротив - живёт папа. Когда мама с папой договорились отделиться, Маруся распалась на две половинки. Одной она прилепилась к папе, а другой – к маме. Осталось только пустое тело с руками, ногами и головой. И всё стало по-другому. Как будто она осиротела. Раньше кушали за одним кухонным столом втроём, теперь «только женщины» и «быстро-быстро». Маруся ела «непомня что» и всё время пялилась на пустой третий стул. Раньше перед сном к ней подходил папа, гладил по волосам, ставил губами на дочерины щёки печати щекотные и говорил что-нибудь весёлое, вслед за ним приходила мама, обнимала, лежала рядом, рассказывая сказку, целовала в щёки, подтыкала одеяло со всех сторон, и Маруся засыпала в одеяльном коконе счастливая и любимая.

Субботнее утро пропахло духами – к маме придёт друг. Из папиной комнаты доносился звон бутылок – к папе ожидается подруга. Мама приодела дочь и, подтолкнув легонько в спину, приказала: «Иди к отцу». Папа полуоткрыл дверь на стук и замотал головой: «Иди к маме, у меня сегодня гости». Маруся пошла на кухню. Она умостилась на стул, надавив локтями на подоконник, а голову расположила между ладошек. Прислушалась к своим ощущениям. От правой половины туловища протянулся жёлтый лучик и направился в мамину комнату, от левой половины другой лучик – в папину. Марусины думки прыгали с одного лучика на другой и обратно. Она чутким привидением стояла перед дверьми в комнаты, по шорохам и приглушённым голосам пытаясь понять, чем же занимаются разделённые родители. Оба говорили по телефону. Девочка слышит мамин смех горошком и папины твёрдые «да-да. да».

Облака развлекались, меняя свои очертания. Они заполонили всё небо. Маруся смотрела на них, сощурив глаза. Ей показалось, что с земли на небеса намело огромные сугробы снега – как бы они обратно не повалились! А внизу осталась зелёная трава. «Травку щиплет козлик, кошечка лежит, ты меня не бросишь, солнышко светИт, - сочиняла Маруся, склонив голову на бок. – Дважды два четыре, восемь будет шесть, обними покрепче, в кашке сахар есть». Она ковыряла пальчиком одной руки отлупившуюся краску на подоконнике и, не отнимая подбородка от ладошки другой, бухтела дальше: «Кошка развалилась, я скажу ей «брысь!», вот и мама с папой за руки взялись. Небо голубое, пёсик под окном, ты меня не бросишь, тырли-мырли гном!».

В квартиру позвонили. Лучики сразу же подобрались и ввинтились обратно в тело. Маруся даже не сунулась в коридор. Когда приходили гости, показываться из своего угла ей не велели. Мама так и говорила: «Сядь в своём углу и нигде не шастай!». Вот она и сидела, пережидала. Иногда так и засыпала, положив голову на обеденный стол. «Как всё изменилось! – с протяжным вздохом подумала девочка. - А скоро в школу. Интересно, как там будет?». Она готовилась стать первоклассницей, но особой радости не чувствовала. Радость уже давно куда-то подевалась, вместо неё пришло непонятное удивление, которое раскрывало широко её глаза, поднимало высоко брови и морщило лоб. С таким выражением на лице и жила Маруся последние полгода.

Послышался смех – сначала в одной комнате, потом в другой. «Смеются...», - опять пригорюнилась Ненужёнка. Это прозвище дала ей бабушка Катя, папина мама, которая приходила один раз в месяц «контролировать обстановку и жалеть дитятю». С ней становилось теплее. Обычно после поедания гостинцев Маруся уходила с бабушкой смотреть городские достопримечательности. Бабушка прививала внучке любовь к городу, а внучка не сопротивлялась – лишь бы любовь! Она шагала рядом, держась за бабушкину руку, вертела головой, успевая взглядом ухватить «а вот ещё один замечательный памятник архитектуры», на который указывал палец бабуси. Потом они искали, где бы присесть - бабушкины ноги гудели и спотыкались. Находили какое-нибудь кафе, усаживались за столик для некурящих и заказывали мороженое в шариках. «Бабушка, Вы добренькие!» - говаривала Маруся, облизывая ложечку.

«Ху-гу-гу, - выдохнула бедняжка, после глубокого вздоха. – Вот если б я умерла понарошке, поплакали бы они, поубивались бы, порыдали. Будут у гробика криком кричать и обнимутся от горя, а я хоп! – открою глаза и быстро-быстро скажу: Море волнуется раз, море волнуется два, море волнуется три! Каждая фигура на месте замри!... Пусть останутся обнятые». Из папиной комнаты послышалась музыка, из маминой непонятные «охи». Музыка стала громче. Маруся больше не могла мечтать, в её голове звучало «буфф-буфф-буфф!», доносящееся от колонок-усилителей. Она слезла со стула и направилась к папе, попросить сделать музыку потише. Толкнула дверь и, кроме оглушительного звука, ничего не заметила – звук колебался и размеренно двигался. Маруся сориентировалась и увидела на полу два голых тела друг на друге. Верхнее было папиным. Женщина беззвучно открывала рот - музыка заглушала её стоны. Марусе почему-то стало стыдно, она страшно покраснела и выбежала из комнаты. Засуетилась в панике и ринулась в мамину комнату, чтоб спрятаться в её объятьях. Растворив дверь поразилась ещё больше – на широкой кровати раскачивалась маятником мама, сидя верхом на лежащем дядьке. Оба были голые. Волосы полностью закрывали мамино лицо.

Маруся вылетела из комнаты, заметалась в прихожей, не зная, куда ей приткнуться, посмотрела на входную дверь, повернула ключ в замке и была такова. Она бежала между домов, и слёзы неудержимо струились по её испуганному лицу. Бежала не останавливаясь, не зная куда. Бежала долго. Она не замечала удивлённых взглядов прохожих, шлёпала прямо по лужам - только бы подальше от того места. Обида кипела в ней рыданиями, а из живота к груди поднималась жгучая злость. Впервые она разозлилась на родителей. Новое чувство гнало её, как дикий всадник коня, расходуя разрушающую свою силу на бег. Дома закончились, и девочка не останавливаясь бросилась через дорогу...

Она почувствовала удар в левый бок, такой мощный, что спёрло дыхание, крикнуть не получилось. А потом - ни боли, ни страха, ни злости – чернота.

9

Волшебные жёлуди
Людмила Куликова

После школы бежала Нюра в лес слушать жёлудевый град. Присядет на поваленное деревцо, замрёт зайчишкой, глаза прикроет – прислушивается к шуму. «Тук», - как нарочно рядом с девочкой шлёпнется желудОк. «Тук!.. Тук!.. Тук!», - вразнобой вторят ему глянцевые братцы. Поднимет Нюра одного такого и дивится: «Это ж надо! Деревяшечки овальные, полированные и в беретах! И кто их таких выдумал?!» Собирала братцев в карманы, перекатывала в ладошках, перебирала пальцами, чувствовала силу их притягательную. «Прилеплю к ним руки-ноги пластилиновые, будут они слугами моей королеве». А королева Нюрина из веточек сделана. Бечевой по талии перевязана. Голова пластилиновая, но зато в серебряную фольгу из-под шоколадки обмотана. На сияющем «лице» глаза дырочками темнеют. Брови, нос и губы штрихами углублены. А на голове - шляпа-треуголка с пером – пушинкой куриной.

С тех пор, как папа ушёл из дому, Нюра стала незаметной. Примостится где-нибудь у подоконника и лепит существа из пластилина. Налепит с десяток, украсит их бумажными нарядами и разыгрывает комедии человеческие. Мама могла спокойно оставлять дочь одну в квартире на целый день. А та не поест, не попьёт – всё человечками забавляется. Разговорчивые они у Нюры, особенно король с королевой. Сначала жила царская пара полюбовно, гладили друг друга. Ребёночка народили. А с недавних пор ругаться начали. Так разругаются, так растолкаются - помятые по углам расходятся: вместо лиц овальных шайбы плоские получаются, вместо рук – обрубки веточные. Звала Нюра волшебника на помощь. Приходил звездочёт пузатый. Нюра его в дорогой фантик из «Мишки на севере» оборачивала. Соединял короля с королевой, даже ладони им блинчиком пластилиновым спаял, чтоб неразрывны были. Не помогло. Король в окно пялится, королевна к ребёночку тянется, к кастрюлькам. Король о победах в мировых войнах и почестях мечтает, королева – как бы новый диванчик приобресть, атласными подушечками его украсить, чтоб царской особе смотреть телевизор уютней было. Дитятко, опять же, воспитания тербует, внимания отцовского. Но мир за окном притягивал короля сильнее. В конце-концов, оставил он королевишну с ребёночком и перелепился в мебель. Нюра из него шикарный диван смастерила. Теперь на нём будут жёлуди-слуги восседать – рыцари дворцовые. А когда она уснёт, слуги заберутся с ногами на диван и начнут прыгать на нём вразнобой. Так, что пружины застонут. Жалко, конечно, короля. Жалко и королеву. А ещё жальче ребеночка. Как ему теперь в человеки вырасти? Без папы будет он половинчатый. То ли девочка, то ли мальчик. Ни радости в нём, ни любопытства. Одна печаль беспросветная.

«А ведь можно всё по-другому устроить!» - загорелись Нюрины глазки. По расколу в дощатом подоконнике откатила три жёлудя к дому волшебника. «Сделай их ворожейными камушками», - ласково попросила девочка. «Ну что ж, - почесав пузо, загудел басом звездочёт в мишках, - это вовсе не трудно... Паки-даки-флопсы! Таксы-доги-мопсы! Три берета, три кларнета, три гнилых кабриолета! Превращаю жёлуди в волшебные камушки. У кого они пробудут три дня и три ночи, тот вернётся к королевне и королевскому ребёночку насовсем!». Нюра улыбнулась: «Хорошее колдовство». Взяла волшебные жёлуди и отправилась на улицу.

Папа работал школьным учителем в старших классах чужой школы. В друзьях у него числились книги и коллеги-преподавательницы. Ещё он бегал вечерами по парку и занимался немужским делом - аэробикой. В сауне восстанавливался в окружении аэробишных девушек. Так мама говорит. Нюра часто наблюдала из-за кустов парковой сирени бегущих папу и высокую блондинку. Если бы можно было долепить из пластилина папины туловище и ноги, ростом он уравнялся бы со спутницей. Иногда за неравной парочкой трусили ещё три тётеньки. Бегая, друзья оживлённо переговаривались, отмечали парковые красоты. А девочку за сиренью никто из них не видел. Неужели эти тётеньки интересны ему больше, чем сама королева? Снится ли он им, как снится королевскому ребёнку?

Нюра вышла на беговую дорожку. В руке – три гладких жёлудя в узорчатых беретах. Повернулась лицом к приближающимся навстречу фигурам. Папа замедлил бег. Вырвавшиеся вперёд спутницы тревожно заоглядывались:
- Не отставай!
- Бегите, я догоню вас.
Король и королевский ребёнок отражались в глазах друг друга.
- Анна, - начал строго папа, - что ты здесь делаешь?
- Протяни руку и закрой глаза.
Король повиновался.
В чуть влажную ладонь улеглись жаркие жёлуди. Жаркие жёлуди окунулись в дышащее убегающее сердце.
- Детка моя! - зажал волшебные камешки и опустился ближе к земле.
Нюра позволила себя обнять, изо всех сил скрывая радость. Очень хотелось посвистеть  в папино ухо, подуть до щекотки, чтоб папа смеялся безудержно.
- Я пойду? – осторожно высвободилась и ушла в сирень.

Нюра считала дни. Первые три резиново тянулись, последующие сто застыли на месте. Нюра занемогла. Она разуверилась в волшебстве, раздавила пузатого звездочёта, вминая в него мантию с северным мишкой. Жёлуди восстали и сломали королевский диван, забыв убрать бесформенную пластилиновую массу. Она таяла под  солнцем, испуская облачко пара, превращаясь в вязкую лужицу, растекалась ручейками по трещинам подоконника. Так кончилось Нюрино детство. На его месте укоренилось беспокойство. Вместе с растаявшими пластилиновыми фигурками испарились детские фантазии. Ожидание парализовало Нюру. Она потеряла интерес к миру. Мама звонила папе, вела с ним долгие разговоры. Водила дочку по врачам. Дочь покорно следовала за мамой. После каждого обследования врачи пожимали плечами, долго молчали и, наконец, называли взаимоисключающие диагнозы. А Нюра думала о том, что если б можно было, она с удовольствием поменяла бы маму на папу. Мама, даже если её обменяешь, всё равно будет приходить домой. А папа... А папу надо как-то заполучить. Хотя бы поменять на самое дорогое. Королевский ребёнок никак не превращался в человека.

Папа пришёл через полгода. Принёс подарки: коробку пластилина, шоколадные конфеты в царских обёртках и альбом для рисования с шершавыми листами. Нюра боялась подходить близко к отцу и не решалась называть его папой. А вечером... А вечером папа сам пришёл в её спаленку. Опустился на колени перед кроватью.
- Прости, люба! Прости, не пришёл сразу. Я твои жёлуди всё время в кармане носил... Прости, долго думал... Мне маму надо было заново полюбить.
- А меня?
- А тебя я всегда любил.
- И даже, когда в парке бегал?
- И тогда тоже.
- И когда не видел меня?
- Когда не видел, тем более любил.
«Значит, они всё-таки волшебные», - улыбнулась Нюра.
- А теперь?
- Теперь я буду жить с вами, дома.
Нюра крепко обхватила папину шею и изо всех сил подула ему в ухо. Отец и дочь смеялись долго, до коликов, под едва слышный перестук тройки желудей в кармане королевских брюк.


19 апреля 2009, Фризойтэ, Германия

10

Колокольчики майские
в темноте звенят...

1.

Сразу от края прибрежной шоссейной дороги начинались бетонные ступени, выкрашенные в несерьезный розовый цвет. Три из них позволяли взойти на широкий постамент, над которым грациозно возвышался портик о пяти колоннах с нахлобученной по самую нижнюю балку ярко-красной крышей. На металлической черепице громоздились широкие синие буквы «Пристань». Остальные ступени вертикальным зигзагом вели вниз к причальному мосту. Перила лестницы белели ребрами. Хотелось потрогать деревянные, нагретые солнцем, поручни, прилежно отполированные пассажирами. Приятное тепло дерева, округленные края пробуждали ностальгические чувства: деревянная лошадка и новогодние подарки из дубового сундучка мелькнули в памяти, озаренные лучом чувашского солнца, по-бабьи рассевшегося над старинным игрушечным городком Козловка. Здесь Волга поросла островами, опустила покатые берега и казалась не такой широкой, будто тонким лаковым ремешком стянута — чисто Людмила Гурченко из «Карнавальной ночи» с осиной талией и лукавой улыбкой.

Острова клубились зеленью. У горизонта — противоположный берег в буклях могучих крон. А над всем этим раздольем — небо в барашковых облаках. Гладкая вода реки по-хамелеоньи перекрасилась в небесный цвет. Если бы не зеленые полосы лесного массива, поди разбери, где верх, где низ: сплошная синева с гигантскими комами сахарной ваты — эдакими пушистыми дирижаблями. К причалу басовым канатом недвижно прихвачен заржавелый параходишко — жучок, посаженный естествоиспытателем на булавку. Деревянный настил у самой воды венчала белая металлическая арка. «Ворота в рай!» — изумилась Маша. Она наблюдала мир с пригорка, отделенного шоссейной стрелой от пристани, жадно примечала детали, сладко фантазировала. «Мне бы на суденышке прокатиться, — прижмурила глаза Маша. — Ничего, что старенькое! Скрипит — значит, живет!». Маша неожиданно осеклась и загрустила. Окружение сразу перестало интересовать ее. Взгляд укатился внутрь, лицо померкло — так водяная лилия закрывает вощеные лепестки, теряя над собой солнце.

Сидеть в траве расхотелось. Девушка поднялась и пошла прочь от своего наблюдательного пункта. Она ускорила шаг, стремясь обогнать подступающую откуда-то из живота панику и быстрым шагом вытрясти ее из тела. Но та упрямо пробиралась выше. Затапливала живой сосуд. И такая тоска скрутила сердце!.. Надо срочно чем-то отвлечься, подумать о чем-то веселом. Или смешном... Скорее, скорее, скорее!.. Не успела! Панический страх крепко стиснул голову и прошелся стальной плетью по позвоночнику. Дыхание сперло, глаза расскрылись широко, на руках и ногах волоски встали дыбом. Спину охолодили тысячи мурашек. Каким-то десятым чувством она уловила неземное, нечеловечье — бездну, тьму кромешную и себя в ней — безжизненную, но переполненную неописуемым страданием. «Не хочу! Не хочу!» — убегала Маша, увязая в высокой траве. Она завертела головой из стороны в сторону, пытаясь стряхнуть навязчивые мысли, схватилась за сердце и заплакала, причитая: «Мама! Мамочка! Где ты?! Спрячь меня! Спрячь между колен, под юбкой! Удержи своей силой! Ты же меня любишь? Любишь, правда? Не отдавай меня! Пожалуйста-а-а-а...», — по-щенячьи заскулила Маша, зацепилась ногой за твердые стебли, споткнулась, упала, выпростав вперед руки. Обняла землю и плакала. Плакала и обнимала: «Пожалуйста-а-а-а...».

А земля пестрела разнотравьем. Ветерок прохладный трогал голову девушки без единого волоса. Лавируя меж стеблей, улепетывали жучки и букашки. Приполз лесной клоп и, оглушенный, замер перед самым Машиным носом. Маша рукавом вытирала слезы и сопли, ревела с подвываниями, пока, наконец, не почувствовала, что отпустило. Как будто черта косматого, который пугал ее мыслями о смерти, своротило от девчоночьих рыданий, и он по-тихому смылся. Маша и улыбнулась кривыми от плача губами. Клоп очнулся, шевельнул усом и удалился вразвалку, по-хозяйски. Посмотрела Маша на небо. Проводила взглядом облака. Сощурилась на солнце. «Мы победили его!», — гордо шмыгнула носом, показав кулак воображаемому черту, встала на ноги и уже бодрее зашагала в сторону больницы.

2.

— Васильевна, объясните мне вот это. От сих и до сих.

Пожилая сухопарая санитарка отставила в сторону швабру и присела на край Машиной кровати.

— Уж больно мелко написано! — Васильевна поднесла книгу ближе к глазам и прочла в указанном месте. — «Вот принесли некоторые на постели человека, который был расслаблен, и старались внести его в дом и положить перед Иисусом. И, не найдя, где пронести его за многолюдством, влезли на верх дома и сквозь кровлю спустили его с постелью на средину пред Иисуса. И Он, видя веру их, сказал человеку тому: прощаются тебе грехи твои»*

— Неужели все болезни от грехов?

Васильевна помолчала немного, отложила книгу и воззрилась на свои красные ладони.

— Если спросить вот эти руки, сколько полов они перемыли, сколько раз тряпку выкручивали, выжимая, — никаких чисел не хватит! Как с малолетства уборщицей устроилась, так и помру со шваброй в обнимку. В семь утра уже на посту и в девять вечера заканчиваю. Дома — в телик таращусь. Детей нет. Замуж не вышла... Грешна, что говорить! А ведь не болею! Шестьдесят пять мне, Машенька. Пятьдесят лет только в больнице служу. Такого понаслушалась! Такого перевидела! У меня и тело трудится, и сердце роздыху не знает. Может, потому не болею, что душа за несчастных вся изболелась? Н-е-е... Тут соль в другом. Кому-то недуги за грехи предназначены, кому-то в усмирение плоти и духа, а кто-то болеет для блага других.

— Как это — для блага?

— Вот я, например. За столько лет общения с пациентами, наверное, пять университетов закончила. Книг не читаю. Зачем они мне? Таких историй наслушаюсь! Прежде славилась боевой девчонкой: чуть что — огрызаться, а то и ударить могла. Выпивать не гнушалась, курила, как паровоз, матершинница была еще та. А поработала в больнице с десяток лет — мягче сливочного масла стала. Сколько откровений узнала! Скольких оплакала! Дурные привычки испарились... Пациенты меня человеком сделали. Во как!

— Это потому что вы податливая такая, — улыбнулась Маша.

— Не только поэтому. Я и с родственниками больных общаюсь. Такие перемены в них происходят, не поверишь!

— А мне за что болезнь дана?

— Кто его знает, Машенька. Мы планов Господа не ведаем. Такая чистая девушка, как ты, у него на особом счету.

— Вы успокаиваете меня, Васильевна.

— Конечно, успокаиваю. Как иначе?

— Хотелось бы думать, что ценой моей жизни улучшатся несколько человеческих характеров.

— Не характеров, а душ. И не улучшатся, а спасутся. Ты для них — спасительница.

— Как у вас все определено и разложено по полочкам! Спаситель — один.

— Верно, один. Иисус — всеобщий Спаситель, а ты... — Васильевна запнулась, подбирая нужное слово.

— А я — локальная, что ли? — Маша и Васильевна рассмеялись.

3.

На пригорке одним наблюдателем прибавилось. Маша, укутанная в плед, — в кресле-каталке, а рядом отрешенным изваянием — мама Наталья Владимировна. Они смотрели вперед — через шоссе — на реку. Смотрели и ничего не видели. А над рекой звенело небо.

— Слышишь?

— Слышу...

— Мама, как ты будешь без меня?

— Не знаю...

— Обещай, что справишься.

— Обещаю...

— Ты только не плачь. Не плачь. Думай о том, как мы хорошо жили вместе.

— Ладно.

— Пока не начались боли, я была счастлива. Знай это.

— Знаю.

— И сейчас я счастлива. Совсем слабая стала, но счастлива. Понимаешь?

— Понимаю.

— Мама, я не хочу, чтоб ты страдала из-за меня. Рано или поздно все уходят. Мне даже интересно, а что там?

Обе посмотрели вверх, на небо, будто за околоземным голубым свечением, в прозрачной темноте вселенной, где звезды мигают миллиардами подвесных фонариков, существовал другой дом, пугающий и манящий одновременно.

— Как странно! Нас кладут в землю, а мы оказываемся на небесах.

Наталья Владимировна положила руку на плечо дочери. Постояв немного, она развернула коляску и направила ее к спуску. Через четверть часа обе находились на старом пароходе.

Осень изжелтила и скукожила травы, перекрасила кроны деревьев, зазвала ветры.. Они прилетели, гоня впереди себя тучи. Понравилось им здесь, у пристани, — заигрались, окаянные. То сквозь арку, ведущую в рай, прошмыгнут, то вокруг портальных колонн, как заведенные, вертятся, то треплют одежды приходящих поглазеть на темнеющие воды реки. Пароходишком баловались, как свистулькой. Дунет ветер посильнее, из всех щелей высокими нотами свист вырывается да так гармонично — заслушаешься. А тут женщины ступили на металлическую палубу. Одна, необыкновенно худа, — в лыжном комбинезоне и бейсболке, подоткнутая со всех сторон шотландским пледом, и в инвалидной коляске; другая, крепкая и статная, — в вязаной мохеровой шапочке, теплом шерстяном пальто и туфлях на каблуках-клеш. Звучание судна изменилось. Низких звуков прибавилось, печалью повеяло. Скоро из каюты на палубу выбрались капитан с матросом — судно забасило. Кивками приветствовали пассажирок.

— Отчаливаем? — обернулся парень к женщинам.

— Да. Мы готовы.

Капитан взялся за поручни коляски.

— Помочь в каюту спуститься?

— Я здесь хотела... На ветру, — смутилась Маша.

— Дело хозяйское, — капитан улыбнулся понимающе и удалился в рубку.

Пароходик тихим ходом двинулся вдоль берега, потом взял чуть влево. Выйдя на середину реки, выпустив с гулом пар, привычно устремился против ветра, постукивая мотором.

Наталья Владимировна тормозом закрепила кресло-каталку и присела на скамью. Она также, как и дочь, подставила лицо ветру. Пришлось часто моргать глазами.

— Машенька, открой секрет. Откуда в тебе столько силы, чтоб, несмотря на болезнь и страдания, оставаться счастливой? Ты засыпаешь и просыпаешься с улыбкой.

— Все очень просто, мама, — улыбнулась Маша. — Сначала боль как следует помотыжит меня. Невыносимая, вытягивающая все жилы, разрывающая каждую клетку тела. Не знаю, можно ли представить, когда все в тебе бесконечно ноет и пронизывается острыми, жгучими иглами боли. Мозги стынут, а ты стонешь. А потом уже кричишь. Тогда приходит медсестра и делает вожделенный укол. Боль отступает. Еще какое-то время лежишь без сил и без мыслей, а потом... Потом я вижу цветущий яблоневый сад. Брожу между стволов, трогаю их, любуюсь цветеньем, вдыхаю аромат. В центре сада стоит огромное дерево. В нем — дверь. Вхожу и попадаю в сияющий туннель, он выводит на поляну. Там собрались птицы и звери невиданной красы и очарования. Там всюду книги. Можно опереться спиной о медвежий бок и читать. «Вечер... Колокольчики майские в темноте звенят, и молочно-белые запахов зыблятся ткани. Вдыхаем пар от цветников, друг к другу прикорнув. В последнем блеске дня мерцают тюльпаны, сирень журчит из дышащих кустов, к земле примостилась светлая роза. Славные мы все люди. А за версту, сквозь голубую ночь, льется приглушенный бой часов»** Секрет — в мечтах, мама. Когда я мечтаю, просто купаюсь в счастье. Мечты — мое укрытие, они пробуждают радостное чувство, приближают к красоте, помогают преодолеть безжалостную реальность, страхи. Я давно разделила мир на два: реальный — неприятный, ужасающий, и придуманный, приносящий облегчение и даже обезболивающий. Как только закрываю глаза, сразу же уношусь в мечты. Там хорошо, и я улыбаюсь.

Маша высунула руку из-под пледа и протянула матери тетрадь.

— Когда-нибудь, через годы, когда все уляжется, прочти.

Наталья Владимировна прерывисто вздохнула, свернула заветную тетрадь трубкой и вложила в карман пальто.

— Это теперь я все знаю и понимаю про себя, а вначале был только страх и больше ничего, — Маша заглянула в глаза Натальи Владимировны, — Так и ты, мама, избавляйся от горя, представляя меня в яблоневом саду.

Пароходик, как старая нянька, слегка покачивался, убаюкивая печаль женщин. Желто-бурые деревья по берегам, ускользая от взгляда, выглядели слишком живописно. Над рекой серой акварелью размазалось небо. В корабельной рубке у штурвала стояли оловянными фигурками капитан и матрос. Только ветер, полоща лица пассажирок, позволял ощущать реальный мир непосредственно кожей. Кончится ветер и кончится эта жизнь. Там, на небесах, безветрененно и тихо.

2008

11

Диктуйте, фрау даун!
Её звали Вероника Штамм.
Она не была китаянкой, но считала, что глаза у неё китайские. Когда спрашивали: «Кто ты?», отвечала: «Монголоид». Так её научили. На самом деле в ней текла густая алая немецкая кровь.

В дамской сумочке Вероники всегда лежало удостоверение, где указывалось, что она «Инвалид детства». Иногда Вероника доставала его, осторожно открывала, низко склоняясь и сутулясь, и пыталась вчитаться в эти два слова. Взгляд елозил по буквам, приплюснутые губы беззвучно шевелились, дурашливый вид становился ещё дурашливее. Слюна скапливалась во рту, готовясь вот-вот перелиться через нижнюю чуть оттопыренную губу. Почувствовав избыток жидкости, Вероника шумно втягивала слюну обратно и сглатывала её, причмокивая губами.

Когда-то она уже слышала подобное: инвалид войны. Вероника много думала над этими словосочетаниями. «Инвалид войны – человек, который пострадал от войны, - раскладывала по полочкам Вероника, - а инвалид детства – человек, который пострадал от детства». Но Вероника оставалась недовольна умозаключением, потому что знала, она получилась такой ещё до начала детства, которое нравилось и даже хотелось снова туда вернуться, потому что там она была счастлива, там родители звали её оранжевой Никой. Почему так? Потому что улыбка оранжевого цвета.

Вероника считала, что страдания приходят извне. Поэтому она никак не могла быть инвалидом. Детство – в ней, а неприятности, которые она испытывала, всегда – от других людей. Внутри у неё ничего не болело, все органы находились в порядке, она всё делала самостоятельно и даже готовила сама себе еду. Другие инвалиды не могут делать то, что умела Вероника.

Она знала, что у неё на одну хромосому больше, чем у здоровых людей и у тех инвалидов, которые не обслуживают себя сами. В этом - её особенность. Очень хотелось гордиться своей хромосомой-плюс, вот только если бы не отношение к этой особенности других людей. До тех пор, пока Вероника не ходила в школу, ей жилось очень хорошо. Она играла с детьми, и ни один ребенок не замечал дефекта. Наоборот, дети Веронику очень любили: хохотушка, так заливалась смехом, что остальные, глядя на неё, начинали тоже безудержно смеяться.

Когда Вероника смеялась, глаза совсем пропадали, вместо них едва виднелись рыжие черточки ресничек. Смеющийся рот полностью открывал ряды редких зубов. В щель между каждым зубом смог бы запросто поместиться ещё один такой же зуб. Так что видок был еще тот. Вероника стала понимать это много позже. А в детстве никто уродства не замечал. Необыкновенную доброту замечали. Она, как липучка, притягивала к себе подруг, а когда сверстники пошли в школу, все подруги куда-то подевались.

Потом уже никто так крепко не дружил с Вероникой. В школе над ней насмехались, особенно мальчишки. Вероника очень расстраивалась из-за этого и часто, возвращаясь домой после уроков, ревела громко. И никто не мог её утешить. А дальше – больше. Переходя из класса в класс, одноклассники менялись. Становились выше ростом, изменялись их черты лица. В девочках появлялась женственная округлость, мальчики превращались в молодых мужчин. Только Вероника росла по сантиметру в год, а потом и вовсе остановилась. А детское выражение впечаталось в её личико на всю жизнь.

Вероника осталась маленькой, кругленькой и некрасивой. Как и многие дауны, носила очки с мощными диоптриями. Смотрела на себя в зеркало и думала: «Есть люди еще меньше ростом – это дети. Значит, я – не совсем маленькая. Я средне маленькая. У меня маленькие ножки и ладошки. Но они такие прилежные, как у взрослых, и умеют много чего делать».

С возрастом речь её немного выправилась - Вероника уже меньше шепелявила и многие слова научилась произносить правильно. Она стала следить за своей одеждой. Была всегда чиста и опрятна. Единственно, чем она так и не овладела, это - чистописание с правописанием. Писала криво, несуразно, с невероятными ошибками. Дисграфия стала пожизненным приговором. И если надо было заполнять какие-то бумаги или бланки, то Вероника диктовала, а другие люди записывали под диктовку. Добрые писали, а недобрые отказывались заполнять бланки.

Постепенно Вероника научилась жить со своей инвалидностью. У неё появился друг. В Доме Инвалидов, куда она иногда ходила, она познакомилась с Томми родом из Mарокко - там жили его родители. Говорил он на английском языке, а глаза у него оказались такие же японо-китайские, как и у Вероники. Когда Томми приглашал её поужинать, то они шли в китайский ресторан, ели обязательно палочками, как настоящие китайцы, и Вероника чувствовала себя снова счастливой.

Единственное, что мешало, это взгляды некоторых людей. Она замечала, как кто-то, не скрываясь, разглядывал её, при этом лицо его принимало совершенно дурацкий вид. Такие люди смотрели так, как если бы она была дурочкой, или умственно-отсталой, или ещё какой-нибудь инвалидкой, что вообще не соответствовало действительности. Вероника считала себя нормальной. Немного медлительной, чем другие, но не дурындочкой. И если кто-то догадывался об инвалидности, то только по глазам. Так думала Вероника.

В Доме Инвалидов предложили участвовать в проекте, посвященном людям с синдромом Дауна. Проект носил смешное название – «Поцелуй в ушко». Как-то спросили Веронику, есть ли что-то, что поразило её больше всего на свете.
«Да, – ответила Вероника, - Поцелуй. Поцелуй в ушко».
«Почему?».
«Потому что всё в одно ухо влетает, а в другое вылетает. А поцелуй в ушко – остается. Это щекотно и запоминается на всю жизнь».

В рамках проекта выпускался журнал с таким же названием. Люди с синдромом Дауна публиковали в нём свои впечатления и мысли. Некоторые писали истории сами, а некоторые, как Вероника, диктовали другим. Вероника снова летала счастливой. До сих пор встречались книги, репортажи и статьи о даунах. Но никто никогда ещё не давал слова таким, как она. Теперь смысл её жизни окрасился в новые тона.

- Вероника Штамм?
- Да.
- Проходите. Располагайтесь.
- Спасибо.
- О чем будем сегодня рассказывать?
- Я видела сокровища Августа Сильнейшего.
- Прекрасно! Итак! Диктуйте, фрау...

«Сокровища Августа Сильнейшего. Когда я вошла в сокровищницу, то почувствовала себя принцессой. Я видела вблизи блестящие камешки. Мне нравится блеск и всё блестящее. Я собираю такие камешки в шкатулку. Она закрывается за замок. Там драгоценности. Никто не должен знать об этой шкатулке. Моя любимая драгоценность называется «Праздник князя Августа». Я хотела бы жить во времена Августа. Я бы с ним разговаривала. О сокровищах».

12

Мама

Есть очень красивые клиники. Светлые, с чистыми, блестящими полами, высокими потолками и вымытыми окнами. В них привидениями передвигаются опрятные больные. На фоне всеобщего больничного сияния страшны их глаза — тусклые, жалостливые, вымаливающие сострадание. Семенящие походки и разговоры шёпотом оказывают более гнетущее впечатление, чем атмосфера похорон. Здесь персонал вышколен, улыбки вынужденны, а уколы делаются больнее. Конечно, я не хотела определять мать в такое место. Отвезла в обычную районную больницу.

Пол в палате давно не мылся, пушистые клубы пыли прятались под кроватью. Когда дверь открывалась, сквозняком выгоняло их из укрытия, и они весело перемещались по центру комнаты. В огромные щели оконных рам была заткнута серо-жёлтая техническая вата. Торчала клоками по всему периметру окна, украшенному двумя тощими выцветшими занавесками. На потолке и стенах коричневые разводы протечек сплетались в причудливые узоры.

Мать лежала на высокой койке. Я стояла рядом и смотрела ей в лицо.

— Только не вздумай плакать. Здесь хорошо. Душевные больные, внимательные сестрички. Если что понадобится — кричи. И погромче, иначе могут не услышать. Поняла?

Мать уставилась в один из ржавых разводов на стыке потолка и стены и молчала. Плотно сжатые губы и образовавшиеся жёсткие складки вокруг них выдавали несогласие. Я чувствовала, что внутренне она сопротивляется моему решению определить её именно сюда.

— Обживёшься, привыкнешь — понравится. Врачи сказали, пробудешь здесь недолго — каких-то пару месяцев. Ну, всё. Побежала. Не скучай.

Я наклонилась, чтоб поцеловать мать в щёку, но она резко отвернулась к стене, и мои губы уткнулись в давно не мытые волосы, источающие старческое зловоние. Это было единственное место на её теле, которое распространяло запах старости. Меня чуть не стошнило. Я сдержалась, распрямилась, похлопала мать по плечу и покинула палату.

Я медленно шла по длинному узкому коридору. На сестринском посту больной открыто флиртовал с дежурной. Он устроился бедром на столе, игриво смеялся и во всеуслышание говорил ей комплименты. В комнате отдыха пятеро пациентов «забивали козла», с азартом стуча костяшками по столешнице. Дверь в одну из палат была широко открыта, оттуда доносился громкий плач. По коридору навстречу попадались быстро снующие к общему холодильнику и обратно в палаты тётки в цветастых домашних халатах со свёртками в руках. Больница жила естественной неприукрашенной жизнью.

Я вышла во двор. Это был небольшой уютный сквер. Высокие берёзы и осины создавали иллюзию трепыхания пространства: мелко подрагивали листочки, шевеля солнечные лучи, рассеянные сквозь сито листвы. Моего спокойствия хватило до ближайшей парковой скамейки. Я присела, закрыла глаза и уже не смогла отделаться от навязчивых видений.

Огромная кухня общежития выглядела базарной площадью. Вечерами проголодавшееся многолюдье однообразно гудело и к полуночи рассасывалось. Сегодня народ не торопился расходиться. Обсуждали Верку. Она снова ушла на блядки, оставив недавно родившегося ребёнка одного в комнате, предусмотрительно полуоткрыв входную дверь. У женщин подгорал лук на сковородках, пережаривалось мясо, выкипал суп, но слово своё сказала каждая.

— Задушить гадину!

— Подать в суд, пусть лишат материнства!

— Надо папашу найти. Может, он порядочный. Кто знает, от кого ребёнок-то?

— А я предлагаю Верку изловить и насильно в больницу увезти, пусть ей матку вырежут.

— Давайте дежурство установим! Начнём с порядковых номеров комнат. По одному дню на комнату. Соберём общую кассу на детское питание.

— Ага! Она только того и ждёт!

— В любом случае надо письмо в РОНО написать.

— Матери её сообщить, пусть приезжает и ростит внучку, раз такую дочку воспитала.

— Чё тут думать! Вон Шолоховы бездетны, отдать им ребёнка. Верка и не спохватится.

Послышался плач младенца.

— Тань, иди,— толкнула одна свою товарку локтем в бок.

— Эт чё — мой ребёнок? Я вчера с ним целый день в свой кровный отгул сидела. Иди сама.

— Ну и пойду. Девчата, а кто на ночь к себе возьмёт? Моя соседка сегодня в третью смену, я Димку ночевать позвала.

— Мы можем,— одновременно сказали две подружки — старые девы, прописавшиеся в общежитии навечно.— Завтра у нас выходной, так что на целый день возьмём.

Анна Николаевна, воспитательница круглосуточного детского сада, нервничала. Пятница. Всех детей забрали родители. Одна Тоня осталась. Её и в положенную среду никто не забирал, так и жила в садике всю неделю до пятницы. В конце недели приходила пьяненькая мамаша и уволакивала печальную дочь домой. Но бывало, никто не приходил, тогда воспитатели брали Тоню к себе домой. У Анны Николаевны собственных трое детей, пьющий муж и сварливая больная свекровь. А тут ещё эта Тонька.

— Анна Николаевна, я, как рыбка, сяду в уголочке и не буду вам мешать. Заберите, а? А то мамины дядьки такие вонючие, и мне там даже спрятаться негде.

— Горе ты наше! Давай ещё полчаса подождём.

— Не придёт она.

— Ну, тогда собирайся. Живо! И чтоб я тебя дома не видела, не слышала. Детсадовские и так в печёнках сидят, ещё в собственной хате от них роздыху не будет.

— Я как рыбка, Анна Николаевна,— шёпотом заверила Тоня.

На большой перемене подошёл к Тоне старшеклассник.

— Эй! Иди в ментовку мать вызволять. Видел, как её прям с газона, пьяную в хламину, патруль забрал. Знаешь, где отделение?

— Знаю,— Тоня густо покраснела и опустила глаза.

Она едва дождалась конца уроков. Как только прозвенел звонок, отправилась в районное отделение милиции. Там дежурный подвёл её к обрешеченной с двух сторон угловой комнате.

— Вон мамаша твоя, валяется. Хотели в вытрезвитель определить, да что с неё взять, только тратиться на таких. Забирай!

Дежурный открыл дверь и пропустил девочку за решётку. Приближаясь к матери, она всё сильнее морщила нос — от мокрой юбки отвратительно воняло мочой.

— Мам, вставай,— тихо попросила Тоня.

Милиционер вернулся в камеру, подошёл к лежащей и пнул сапогом в бок.

— Не бейте! Это не ваша мама! Это моя мама! — закричала Тоня.

— Да кто её бьёт, пошевелил только. Давай, шалава, поднимайся! — схватил женщину под мышки и попытался поставить на ноги, но та съезжала на пол.— Придётся тебе завтра придти,— сказал дежурный.

— Никуда я не пойду. С ней останусь.

— Посторонним не положено в камере находиться. Завтра придёшь. Выходи! — опустил на пол пьяную и стал выталкивать Тоню.

— Разрешите здесь переночевать?

— Не положено! Иди домой. К завтрему проспится мать, тогда и приходи.

— На полу холодно.

— Иди, я сказал! Холодно! Нечего напиваться, как свинье. Трезвые в тёплых постелях спят, а пьяные где попало.

— Дяденька, пожалуйста…

— Уйди! Не канючь!

Тоня вышла из помещения. В коридоре приметила скамью. Села, пристроив портфель рядом, и стала ждать. Весь вечер просидела девочка, не меняя позы. Мимо туда-сюда ходили милиционеры и простые граждане. Всяк коротко посматривал на неё: то с любопытством, то с недоумением. А с наступлением ночи Тоня легла на бочок, подпихнув портфель под голову, и уснула до самого утра.

Подул ветерок, стало зябко, я поёжилась, и видения исчезли. Я не любила мать, иногда просто ненавидела. В этом мы питали друг к другу взаимность. Но мы жили вместе. Она состарилась, изнурилась смертельной болезнью, и я вынуждена была ухаживать за ней. Моя жизнь прошла под знаком матери. Бессмысленное, конвульсивное существование. Я была за неё в ответе, что бесконечно тяготило меня. Она сжирала мою жизнь, как ненасытный дистрофик, дорвавшийся до еды. Я лгала всё время, делая вид, что мне терпимо её общество. Надо вернуться, сказать об этом, иначе потом будет поздно.

Я очень торопилась и почти влетела в палату. Мать лежала в том же положении, в каком я её оставила. Она посмотрела на меня и заплакала:

— Я боюсь, Тоня. Так боюсь умирать! Не хочу закрывать глаза. Закрою — и умру. Исчезну и перестану чувствовать. Меня не будет, Тоня! Меня просто не станет на этом свете! Страшно. Такая короткая жизнь. И вечное пребывание в черноте, без чувств, без красок, как в обмороке.

Я слушала и поражалась. Как она смогла это постичь? Как доверилась страху? На мгновенье стало её жалко, но я решила не отступать от своего намерения.

— Знаешь, я никогда не любила тебя. В раннем детстве боялась, а потом ненавидела. Зачем этот мир, где тебя не любят?

Мать повернула ко мне голову. Я заметила в её глазах интерес.

— А я тебя всегда любила.

— Врёшь! — неожиданно я сорвалась на крик.— Ты любила только себя и свои увеселения! Мужиков любила! Развлекаться! Ты никогда не работала толком! С шестнадцати лет я содержу тебя! Потаскуха! Алкоголичка! Я ненавидела, но кормила, а ты любила и вечно оставляла меня на произвол судьбы, проедала-пропивала, как ржавчина! Чужие люди выкормили и вырастили твою дочь! А где была ты?!

— Я тебя люблю.

— Замолчи!.. Не испытывай моё терпение!.. Перед смертью вспомнила о любви. Думаешь, поверю тебе? Бред!

— Мне страшно умирать. Тебя не будет со мной,— снова заплакала мать.— Не уходи, Тоня. Не оставляй одну.

Нет, она меня доконает! Теперь я вообще не смогу отсюда уйти. Я подошла к окну. Солнце просачивалось сквозь листву, покрывая садовые скамейки мерцающими бликами.

— Крепись,— не оборачиваясь, сказала матери напоследок, развернулась и вышла в коридор.

Через два месяца посетила мать ещё раз. Она заметно похудела. Лицо приобрело желтоватый оттенок. Кожа на скулах натянулась, морщины разгладились, нос заострился. Глаза испуганно смотрели из тёмной глубины глазниц. Увидела меня, подбородок её затрясся, руки, лежащие поверх одеяла, задрожали.

— Прости меня, Тоня,— произнесла едва слышно. И после паузы добавила:— Мне уже не так страшно.

Я присела на край кровати, взяла её руки. В них не осталось жизненного тепла. Теперь пахло не только от волос. Всё тело источало странный кислый запах, как будто кающаяся её душа выжигала кислотным огнём следы былых грехов.

— Они не делают мне уколов… дома я ничего не чувствовала… а здесь такие нестерпимые боли крутят тело… криком кричу… никто не приходит,— мать заплакала и, всхлипывая, продолжала:— Уж я стала Бога молить, чтоб забрал скорей… смерть послал… изнемогла я… аппетита нет… в утку оправляюсь… устала, доченька… ох как устала… только бы часок без боли…

Она плакала, нелепо растягивая губы, показывая розовые дёсны.

— Пойду сейчас и потребую, пусть укол сделают,— я встала, но мать удержала мою руку.

— Не ходи… дай на тебя посмотреть… всё равно уже скоро помира…— она внезапно замолчала, только глаза, казалось, продолжали говорить.

— Я люблю тебя, мама. Слышишь? — наклонилась к её уху.— Я люблю тебя. Мамочка, слышишь? Кивни, пожалуйста. Мама…

Из матери вышел утробный глухой стон, её лицо исказила гримаса боли, тело вытянулось, она широко открыла глаза и почти прошипела:

— Страшно как!

А после обмякла, закрыла глаза и испустила дух.

Я долго плакала над ней, не замечая противного запаха смерти, убивалась по своей непутёвой жизни, и сердце сжималось в предчувствии неизбежного: так, как я любила мать, уже никого никогда не полюблю.


Вы здесь » Жизнь. Люди. Время. » Искуcство. » Людмила Куликова. Рассказы.